Начало \ Осталось в памяти \ А. А. Бурнакин

Сокращения

Открытие: 20.08.2015

Обновление: 25.07.2016

А. А. Бурнакин
Литературные заметки: Эстетическое донкихотство

Источник текста: Новое время, 1910, ? 12398, 17(30) сент. С. 4.
Фотокопии текста переданы в собрание Б. Д. Сыромятниковым, спасибо.

Опечатки исправлены, орфография приведена к современным нормам.

Об А. А. Бурнакине см. комментарий к письму Анненского к нему от 30.01.1909.

"И было мукою для них,
Что людям музыкой казалось".
Ин. Анненский

I

"Двадцатый век", чтоб ему пусто! - Красота не мыслима без корсета, стихия не привлекательна вне мотора, совершенство ушло в корыстную технику, хаос понимается как крушение экспресса. Жизнь стала на рельсы. Органическое начало уступило место механическому, непосредственное ощущение - проволочному восприятию. "Царь природы" - не правильнее ли раб машины? Препарируя природу, святотатец-хирург сам заразился её трупным ядом, - машина расслабила тело, сузила волю, обнажила нервы, притупила чувства, принизила мысли, придушила мечту, обескрылила вдохновение. Да, природа побеждена, прспособлена, распланирована, обезличена, обесцвечена, обезображена, но и победитель всего-навсего беззубый, полуослепший, полуоглохший мозговик, поруганный оскорбитель, предмет, более достойный посмешища, чем восхищения, победоносный огарок, в некотором роде, а отнюдь не "гордый и прекрасный человек". Машина изуродовала всю его организацию, а он торжествует: воткнул в уши целого Эдисона, оседлал переносицу целой системой окулярной лжи, приделал себе усовершенствованные костыли и чванится: небес досягаю, с Богом спорю, сам не сегодня-завтра божеством сделаюсь.

О, смехотворный паралитик, оглянись, ты - в тупике, одумайся, пойми весь ужас, всю преступность своих "культурных" завоеваний! - Но где ему! - он ликует. Природа утилизирована, стихии обузданы, общежитие скреплено, самоуправство умерено, блага распределены. Своеволие - в оглоблях, безумие - за решеткой, слабосилие - в богадельнях, цветы - в теплицах. Жизнь вращается на стержне здравого смысла, жизнь подогнана к рациональному знаменателю, к равномерному нагреву, к общеудобному градусу: ни тепло, ни холодно, но везде и во всем - норма, порция, план, логика и всякий порядок, но всему всегда - свой час, свой удел, свои рамки. Мечтания - в желтый дом, рассудок - за конторку, трагедия - на сцену, поэзия - в книгу, религия - в консисторию, правосудие - в камеру, возмездие - в свод законов! Темперамент современника подвергается строгой дисциплине всяких регуляторов и клапанов, всяких задерживателей и предохранителей, и во - "знамение века" - золотая середина, средняя чувствительность, психофизическое благодушие, как "орудие прогресса", как "созидательная" сила.

"Знамение века"! - Комфорт, приятное с полезным, вселенная - в синематографе, стихия - под седалищем, красота - в дорожном несессере; мир как образцовый гарем, и я, человек, как изнеженный властительный евнух. Не надо грёз и сновидений - нажми кнопку и утешайся самыми заманчивыми комбинациями вселенского калейдоскопа; не надо творчества и наития свыше - открой объектив, включи ток, и ты всевидящ, ты всемогущ; не надо исканий красоты и взыскательности к глаголам - заведи граммофон и получай красоту по свежему прейскуранту и внемли глаголам высокозвучащей жести.

Раб ленивый и лукавый, не желающий и не могущий прямо общаться с миром, лишённый вольных, живых ощущений - современник решительно неспособен к творчеству; его удел - механические рефлексы, химические восприятия, мёртвые статистические отражения, процесс равнодушного "выявления". И только! Вне проволок и окуляров он бессилен и слеп; ему не проникнуть в жизнь природы, не опознать её известных смыслов, не проявить её божественной сути, не воссоздать живых символов её красоты, - ибо воздвиг он, современник, глухое средостение, бездушную "вторую природу", ибо, себя спасая, он душу свою погубил, ибо умертвил в себе чувство, волю и любовь, ибо поверил чувствительности химического окисления, вдохновенности неутомимого мотора, пантеистической влюблённости объектива, всемогуществу машины - "поющей, вопиющей, взывающей и глаголющей", как надёжнейшей заместительнице своей, как несокрушимо-творческой силе, и, поверив, как Бог в день седьмый, "почил от дел", предался бездеятельному созерцанию, беспечным наслаждениям. Где ему, расслабленному и развращённому, взять силу для слова, яркость для чувства, побуждение для желания? Он сидит в кабинете, среди книг, при электричестве, и компилирует, и соображает, и рассчитывает - жалкий, жалкий крохобор!

II

Но тоска по утраченной красоте, скорбь о разрыве с природой, мечта о возрождении силы и гармонии, жажда совершенства и порыв к вышним глаголам - всё это напряжённо звучит в современном искусстве. Нет радостной красоты, но есть мучительное искание её; нет бесхитростных творцов, но есть обезумевшие изобретатели, исступлённые механики; нет беспутных Моцартов, но есть самоотверженные труженики - идеофилы, филологи, эрудиты, и их безнадёжное крохоборство, подчас, полно апостольского благовестия, аскетического многодумия.

Новейшая русская литература, с Брюсовым-Сальери во главе, донкихотствует вот уже десяток лет, неустанно, но бесплодно хлопочет над трупом красоты, как евангельская Марфа, - "печётся о многом", но доселе отринута от того, что "едино есть на потребу", всё ещё пребывает в безотрадном ремесленничестве, в тёмном послушании, в убогом неофитстве; рабство, нищенство, поскребушки, клочья, жалкие крохи с недоступного жертвенника - какая незавидная доля, какой плачевный искус! - "Ремесло поставил я подножием искусства; звуки умертвив, музыку я разъял, как труп; поверил я алгеброй гармонию" - кто так не поступал из новых поэтов? - все прошли горнило словесного подвижничества, более чем достаточно "в науке искусились", но на лицо, после многолетних экзерциций, лишь тщательный фальсификат, прелестнейший вечерний грим, вообще отменная переимчивость, выдающаяся работоспособность, качества почтенные, но малоценные, результаты обширные, но не привлекательные. В гордой позе заслуженного декадента - слишком много надутого самомнения, наивного гиперболизма. Хотя многотрудный maitre, г. В. Брюсов, и утверждает наличность великих заслуг, хотя и заявляет с апломбом:

"Разве редко в прошлом ставили
Мертвый идол красоты?
Но лишь мы одни прославили
Бога жажды и мечты" -

но это - явная напраслина и пустой оговор, - вопрос о самобытности новых "прославлений" давно порешён, и можно смело окрестить всё "новое искусство" как эпоху крайнего творческого бессилия, очевидной зависимости и отражённости.

Но не обличать вопиющую немочь, а лишь отметить, как знамение века, необычайное трудолюбие, муравьиный экстаз нового поэта, масонский характер его деятельности, - он - отшельник, пещерник, анахорет; искусство для него - самодовлеющий мир, писательство - жречество, рифмы и размеры - "святая святых"; он чужд "суетного света", смотрит на искусство "sub specie aeternitatis" и что пишет, то лишь - "opus magnum"; эстетическая схима, монашеский обет, проповедь чуть ли не "литературного ордена" - всё это только и объяснимо, как знамение века, как недоуменная изнанка современности, как вполне законное донкихотство. "Мир должен быть оправдан весь, чтоб можно было жить", - говорит наш современник - Бальмонт, и это - человечно; да, именно, - нужно найти оправдание скорбной действительности; но для этого следует сказать всю правду, как бы она не была жестока и обидна, нелицеприятно разобраться в самом процессе поэтического бессилия, выяснить всю странность, нелепость и бесцельность отношений поэта к реальному миру, указать на жалкую тщету господствующих методов и приёмов, на её болезненное, надрывное содержание.

"Рыцарь печального образа"! - как ты теперь нам близок и понятен! Твой символ возродился. Вот он, новый поэт, "нео-романтик", "нео-классик", "трубадур", "аполлонист", вот он - кифаред, с непослушно-фальшивой кифарой, плачевный раб Аполлона, отринутый любовник спящей царевны - красоты! Твои святые помыслы - на его озабоченном челе, твоё благое дерзание - в его чахлой груди, твоё фанатическое искание под его недальновидном пенсне!

"Вперед, мечта, мой верный вол,
Неволей, если не охотой!" -

в отчаянии выкрикивает современный Дон-Кихот, и это понукание, это хлыстовское самонасилие не осуждения, а сожаления заслуживает, как единственное и последнее средство "прославления"; оно трогательно, как мука невыразимости, как трагедия отчаяния и бессилия.

III

Поучительный смысл новой поэзии велик и незабываем; пускай - из рога изобилия и пускай - в Лету, всё же это - значительные и полезные книги: в них предостережение, в них зияние пропасти и, чтоб отшатнуться раз и навсегда, надо внимательно заглянуть в самую глубину. Только надо остановиться на наиболее типичном и искреннем. Минуя г. Брюсова и иных здравствующих, обращаюсь к "отзвучавшему" Ин. Анненскому. Я не побоюсь "омрачить укором" его отлетевшую тень, наоборот только бы запятнал память этого редкого энтузиаста и идеалиста, если бы умолчал о его соблазне и разочаровании, о его грехе и покаянии.

Ин. Анненский - служитель красоты по преимуществу; её он искал, умолял, славословил, "Ей" давал монашеский обет:

"Над высью пламенной Синая
Любить туман Её лучей,
Молиться Ей, Её не зная,
Тем безнадёжно-горячей";

всё в поэзии Ин. Анненского было от убеждённого масонства, от эстетической маниакальности; пускай лицом, греховной внешностью были: жадные измышления достижений, неутомимая отвага ухищрений, безбоязненность срывов и провалов, вызов непониманию - наряду с "лицом", с "вечерним гримом", поэт искренно выворачивал свою неприглядную изнанку, разоблачал своё "святое святых"; там трагикомедия бессилия, рабства, невыразимость, там пот, копоть и ревнивые слёзы, там скорбное неведение красоты, горестная немочь, смертная тоска разрыва и утраты.

"Нет, им не суждены краса и просветленье", - говорит Ин. Анненский о своих гладко-шлифованных, усиленно-отзвучных стихах, а он ли не пытался быть творцом, он ли не донкихотствовал, он ли не искал "следов Её сандалий"? Он подвижничал, он жаждал совершенства, будто затем, чтоб только острее ощущать муку невыразимости; она заполняла, снедала его душу, она была его роковым сознанием.

"Из заветного фиала
В эти песни пролита,
Но, увы! не красота...
Только мука идеала."

Но эта мука так велика, но любовь к прекрасному так испепеляет, что кропательство становится героизмом, крохоборство - Голгофой. Отрицательные результаты - только непокорно-лживое выражение положительных подвижнических заданий. Оправдание Ин. Анненского в его "безумном чаяньи святынь", в его пламенном идеофильстве, в его героической верности - верности отринутого и нелюбимого. Он знает, как мало нужно данных, чтоб взойти на Олимп, но ему не милы ходули искусственного возвышения, он бежит

"...из лазури фимиама,
От лилий праздного венца",

лучше уж "океан мутных далей" и "заносы пустынь", только б не "гордыня храма", не "славословие жреца", не чванливое лицемерие бездушного фарисея.

"Есть красота в постоянстве страдания
И в неизменности скорбной мечты"
(Бальмонт) -

 вот в чём трогательное значение поэзии Ин. Анненского, её правда, её оправдание.

"Но я люблю стихи, и чувства нет святей.
Так любит только мать и лишь больных детей",

признаётся поэт, и это дорогое, за душу хватающее признание. Поэт недоволен собой, но он любит свою муку, боль, тоску.

Терпеливо-гранёные строфы просвечивают кровавой натугой. Парнасец, которому нелегко было стать парнасцем, но который вне культа совершенства уж совсем был жалок, бессилен, незначителен и неприметно ковылял, заплетался в хвосте "нового искусства". Но и глянец совершенства - какой в нём был мёртвый и холодный блеск: размеры выточенные, но не гибкие, без всякого внутреннего ритма; музыкальность усиленно-звонкая, но сколько в ней было от мембраны и рупора, сколько в ней - механичности, наигранности, пунктуальности. Гладкость подозрительная, стопы правильные до ложноклассичности, стиль выструганный и переструганный, вымученный и замученный. Ах, эта наружная неуязвимость, эти замурованные формулированные стансы - сколько в них нарезов бесталанного шаблона, отзвуков извечной тривиальности!

Но как же преодолеть невыразимость, несоизмеримость нутра и внешности, как согласовать чувство и слово, найти самобытное выражение, воплотить по-новому? - Нет вдохновения, нет интуиции, и только одно живёт в этой поэзии - вечная борьба содержания и формы. И когда болезненно осеняет поэта сознание, что мёртвая ложь - в этой безукоризненной шлифовке, в этих марширующих стонах <или стопах?> - тогда его душевная потенция смятенно и хаотично рвётся в утомительном падении слов, в психопатических судорогах. Но ни догматизм, ни анархия - ничто не преодолевает роковой несоизмеримости, и только и остаётся, что либо изуверское самообуздание, либо безумное отчаяние; осенения тускнеют в мусоре тривиальностей; живые проблески души чахнут под холодным лоском, взмахи светлой минуты тонут в словесном полёте; от неуязвимости до срыва - один шаг, формальное затруднение, тупик невыразимости - и сразу - скачок, провал в косноязычную шумиху, в неистовство ухищрений; малейший запрос, легчайший порыв изнутри, и уж несоизмеримость побуждения и выражения встаёт во всей убедительности, невольно подчёркнутая.

IV

Поэтическая мысль современника либо должна становиться на гладко-накатанный путь унаследованного формализма, догматической эстетики, орудовать с "пылью веков" - с шелухою готовых слов, вращаться в безысходности неизменных созвучий, катиться по рельсам обречённости всё в тех же миллион раз перекроенных красочных лохмотьях, либо искать правды за пределами формального выражения, в анархии творчества, в словесном беззаконии, в хаосе подспудных движений, в области подсознательного и иррационального. Либо замкнутое роковое кольцо пошлости и однообразия и в кольце - поэт, как обречённый сын века, как покорный приёмник навязанных рефлексов, трудолюбивый аппарат безвольного переживания; либо - разрыв, провал в безумие, в косноязычный бред; если не Парнас, то Апокалипсис; и то шаблон,  то психопатия, как Сцилла и Харибда современной поэзии.

Но к Харибде отправляются лишь окончательно разуверившиеся в пригодности реалистических методов раскрытия творческой личности, большинство всё ещё верит в Сциллу и бьётся в тупике догматической лжи, в тисках избитых формул. Ин. Анненский, как искренний человек, не мог не указать на ужас кандалов архаизма. Поэт как будто отшучивается, но злые слёзы обречённости так и брызжут сквозь благодушный юмор признания. "Пэон второй - пэон четвёртый", предел его же не прейдеши, вне которого нет крыльев у мечты, нет клавиш у чувства. На фоне вековой обыденности, извечного повторения, перекраивания, повторения - теперь, в XX веке - что такое поэзия, каковая её ценность. "Пэон второй - пэон четвёртый" - из века в век, от поэта к поэту, о, как бессильно человеческое слово, как оно убого, ветхо, постыло - старая-старая ложь; и вы, стихи, со своими всё теми же рифмами и размерами, вы, - как тюремная решётка, как замурованный склеп для многообразной души человека.

"Вы - сине-призрачных высот
В колодце снимок помертвелый,
Вы - блок пивной осатанелый,
Вы тот посыльный в Новый год,
Что орхидеи нам несёт,
Дыша в башлык обледенелый".

Гармония, равно как и природа, механизировалась, окостенела, кристаллизовалась, превратилась в симметрию костяшек, в законченный круг клавиш; поэт выродился в граммофон, в шарманку, и не в силах преодолеть своего пустого вращения, и не может ощутить свою обречённость.

"И никак, цепляясь, не поймёт
Этот вал, что ни к чему работа,
Что обида старости растёт
На шипах от муки поворота.
Но когда б и понял старый вал,
Что такая им с шарманкой участь,
Разве петь, кружась, он перестал
Оттого, что петь нельзя, не мучась?"

Ах, как должна быть близка современному поэту-трудолюбцу трагедия неугомонной шарманки! Ведь она - такой яркий символ, такой укоряющий призрак. Но ещё страшней, ещё плачевней - шарманка, осознавшая ужас своей обречённости, и обезумевшая, и играющая наоборот, наперекор судьбе: тогда уж она - сплошной надрыв, исступление и одурь. (Таков удел, напр., некоторых русских "символистов" - А. Белого, И. Рукавишникова и др.) Но преобладает, конечно, шарманка, наигрывающая мелодии по нормальному заводу, самодовольная в своей фальши, самомнительная в своём убогом недомыслии. А в последнее время расплодились граммофоны. Это, конечно, совершеннее шарманки, но клянусь обескрыленной фантазией моей, утомлённым мозгом моим, равнодушием сердца моего! - таким меня сделал граммофон. Он играет всякие мелодии, без всякой устали, во всяком темпе и размере, и потому - разбейте граммофон. Разбейте, отшвырните, забросьте, ибо нет силы выносить глаголы высокозвучащей жести, напор рупорной мелодии, аккуратность вращений пластинок. Ведь не язык это, а бездушный штифт, и не сердце, а часовой механизм, и не душа, а складной ящик. И потому - разбейте граммофон. Во имя красоты, во имя гармонии, во имя живого человеческого духа! Ибо великое преступление - "все напевы" - в мёртвом воске, всякая красота - в верчении заводной ручки, всякое чувство - из единой жестяной трубы. Обезумевший грабитель сокровищ мира, исступлённый аппарат прожорливой эстетики. Он впивает в себя все звуки, все оттенки, он вселенную подчиняет лёгкому нажатию кнопки, он творит и претворяет с помощью рычагов и окисей! Но "разбейте граммофон", но вырвите "творца" из вспомогательных условий современности, отнимите у него "электрическую энергию" и поставьте его лицом к лицу перед природой, и какая жалкая пошлость глянет из-под этого рассудительного котелка, из-под этого осторожного, непромокаемого пальто, из глубины его самодовольных калош, из-под этого подслеповато-лживого пенсне!

вверх

 

Начало \ Осталось в памяти \ А. А. Бурнакин

Сокращения


При использовании материалов собрания просьба соблюдать приличия
© М. А. Выграненко, 2005-2016

Mail: vygranenko@mail.ru; naumpri@gmail.com

Рейтинг@Mail.ru     Яндекс цитирования