|
|
Начало \ В. Г. Короленко \ В. Г. Короленко о Н. Ф. Анненском |
Открытие: 1.06.2008 |
Обновление: 25.11.2024 |
О Николае Федоровиче Анненском История моего современника фрагменты Страничка из воспоминаний (Памяти А. А. Савельева) фрагмент
Третий элемент Источник текста и примечаний: В. Г. Короленко. Собр. соч. в 10-ти тт. Т. 8 / Подготовка текста и примечания С. В. Короленко. М., "Художественная литература", 1955. С. 266-283; 489-490. 266 I 15 декабря 1891 года я явился в заседание нижегородской продовольственной комиссии и занял место за корреспондентским столиком. Один из губернаторских чиновников, человек простодушный и в общем довольно доброжелательный, наклонился ко мне и сказал:
- Хорошо, что вы пришли. Сегодня будет интересно. Я улыбнулся и должен был согласиться, что зрелище действительно может быть довольно любопытное. С 1887 года Н. Ф. Анненский стоял во главе нижегородского статистического бюро, и памятный голод 1891-1892 года застал его в этой роли. Многие признаки указывали приближение громадного бедствия, и губернское земство было прекрасно осведомлено о нем. Текущая статистика уже была организована, И опросные листки, рассылаемые в большом количестве земским корреспондентам, возвращались в бюро с печальными известиями. Писали священники, волостные писаря, грамотные крестьяне. Все это был материал вполне достоверный, и он прекрасно отражал тревогу, охватившую население. 267 Оставалось только свести его в одну картину. Когда выяснилось, какие уезды более всего пострадали от неурожая, земская управа снарядила в эти уезды еще особую статистическую экспедицию для специального обследования размеров нужды и необходимой помощи. Работа статистиков пошла горячо, спешно, и вскоре статистическое бюро выпустило брошюру: 'Урожай 1890 года', в которой была дана полная картина надвигающегося на губернию бедствия. Подсчет пособия, которое губернское земство в экстренном собрании считало нужным просить у казны для помощи населению, дал огромную цифру в одиннадцать с половиной миллионов рублей. Правительство оказалось застигнутым врасплох. Оно пыталось образумить земцев и сократить неумеренные требования. С этой целью в приволжские губернии был командирован директор департамента Вишняков. Он преподавал на местах уроки умеренности и снабжал губернаторов соответствующими инструкциями. Некоторые земства оказались податливыми. Нижегородское, обладавшее точными и прекрасно разработанными данными, упорно стояло на первоначальной цифре, и пошатнуть ее чисто бюрократическими аргументами было трудно. Между тем зима надвигалась. Земство настойчиво предъявляло свои 'ходатайства', указывая, что время терять нельзя. Губернатором в Нижнем был весьма известный в свое время генерал Н. М. Баранов. Это был человек блестящий, не глубокий, но энергичный, деятельный, решительный, готовый на всякий риск, если это могло обратить на него внимание, настоящий игрок по натуре, сделавший ставкой карьеру. Он живо чувствовал, что времена наступают переменчивые, что самодержавие дало трещины и почва под 'существующим строем' колеблется. Нетерпеливый и нервный, он предвидел, что в такие времена для людей даровитых и умеющих рисковать предстоят интересные шансы, и готовился. Предчувствие его в общем было верно. Он ошибся только в сроке, и уже заранее с циничной наивностью вел игру на два фронта. В качестве петербургского градоначальника организовал пресловутый 'парламент' из домовладельцев в целях полицейского сыска. В качестве архангельского губернатора созвал 'совещание для оживления 268 северного края', произносил эффектные речи, которые подхватывались газетами, повторявшими на разные лады имя 'либерального' губернатора... При первых признаках голода, о котором заявило васильское дворянство, Баранов ударил в набат. Это было смело и оригинально: дворянство, недавно призванное свыше к заботам о населении, и попечительная администрация заявляли о голоде ранее земства. Зато это был голод довольно удобный. По ходатайству генерала Баранова в распоряжение предводителя и земских начальников выдано пособие в триста тысяч рублей, которое распределено совершенно бессмысленно, без всякого участия земства. Предполагалось, что уже сделано все, что нужно. Когда же губернское земство не так торопливо, но с чрезвычайной основательностью, нарисовало свою картину голода и его действительные размеры, - то генерал Баранов испугался и, после поездки Вишнякова, пустил в ход все свое влияние, чтобы сделать земство уступчивее и 'сократить неумеренные требования'. Соблазн все-таки был велик, и блестящий генерал не мог отказаться от организации своего рода 'голодного парламента'. Вскоре 'нижегородская продовольственная комиссия' под его председательством загремела на всю Россию. Состав ее был чрезвычайно пестрый: губернаторские чиновники, видные чиновники других ведомств, земские начальники, предводители дворянства и их кандидаты, местные 'общественные деятели', врачи, проезжие корреспонденты, преимущественно из 'Нового времени', которым Баранов умел 'давать тон'. Земство тоже было представлено в этой комиссии, хотя и очень скромно. Как раз настолько, чтобы создать фикцию участия губернской управы, которая таким образом являлась как бы частью комиссии. Предполагалось, что часть поглощается целым, и губернская управа является как бы исполнительным органом комиссии, в которой она составляет едва заметное по количеству меньшинство. Говорили даже о том, что распоряжение миллионными пособиями перейдет из рук земства в руки администрации, то есть губернатора. Это была огромная опасность для всего края. Земство противилось. Закипала глухая борьба, в которой огромная доля морального значения принадлежала статистике. Она 269 была душой земской голодной кампании. Ник. Фед. Анненский то и дело выступал в комиссии, освещая положение дела с земской точки зрения, и его ясная, спокойная аргументация, лишенная даже всякого полемического характера, оказывала огромное влияние просто в силу своего удельного веса и полной осведомленности. При таких условиях разыгрался памятный лукояновский эпизод, приобревший в свое время всероссийскую известность. В дальнем конце губернии кучка поместных дворян и земских начальников вдруг объявила, что никакого голода нет, что это все выдумки крамольников, и сразу глухой уезд стал как бы во главе всей крепостнической России. Князь Мещерский тотчас же выступил на защиту 'верного престолу лукояновского дворянства'. Положение генерала Баранова становилось двусмысленным. Дворянская партия в Лукояновском уезде была создана его незаконной поддержкой на выборах и имела основание рассчитывать на сочувствие губернатора, особенно после поездки Вишнякова. И действительно, - вначале все командируемые губернатором чиновники привозили сведения, что никакого голода нет, а есть повальное мотовство и пьянство (впоследствии с тех же мест, а порой те же лица привозили сведения прямо противоположные). Но губернская управа стояла упорно на своем. Анненский против голословных утверждений лукояновских дворян приводил точные цифры. Генерал Баранов рассыпался перед Ник. Федоровичем в комплиментах. Вынужденный спешно отвечать на частые запросы из центра, он то и дело сам прибегал к цифрам земства, за неимением своих. Но 'электрический генерал', как его часто называли в газетах, нетерпеливо сносил эту невольную зависимость. Земские цифры оказывались слишком неудобными. В них не было нужной гибкости, они ни в какой мере не подчинялись ожиданиям правительства и собственные губернаторские доклады окрашивали слишком пессимистично. А между тем аргументация земской управы, поддерживаемая Анненским, явно завоевывала большинство в комиссии. Все с невольной внимательностью прислушивались к уверенным, ясным речам этого серьезного, живого и обаятельного человека... 270 И вот в корреспонденциях 'Нового времени', наряду с похвалами талантливому нижегородскому администратору, стали появляться саркастические отзывы об отвлеченных приемах 'теоретиков статистики'. С. Ф. Шарапов, побывав в Нижнем, написал необыкновенно вздорную, но по обычаю хлесткую статью, в которой прославлял симбирское земство именно за то, что оно обходится без статистики. Не то, что в Нижнем, где вычисляют какие-то 'коэфициенты' и получают выводы, опровергаемые 'людьми практики и жизни'. Все мы, нижегородцы, отлично понимали, откуда дует этот ветер. Но в комиссии дела шли по-прежнему, доклады губернской управы проходили без возражений, пока не нашелся, наконец, смелый человек, решившийся произвести прямую атаку на самый центр земского морального влияния. II Когда я, 15 декабря 1891 года, явился в заседание продовольственной комиссии, собрание уже было открыто. Генерал Баранов, сухой, нервный, с голым черепом и большими выразительными глазами, сидел в центре, на председательском месте, в расстегнутой военной тужурке и белом жилете. По его лицу было видно, что сегодня он чувствует себя особенно в своей сфере: перед ним было многолюдное собрание, где ему предстояло говорить интересные вещи. Их подробно занесут в протоколы и подхватят газеты. И кроме того он чувствовал в своих руках все нити, в том числе и нити предстоящего турнира, в котором потерпеть поражение могут только другие. Кто бы ни вышел победителем, - 'практика' в лице господина Обтяжнова, или 'теория' в лице Н. Ф. Анненского, - он найдет такие слова и такие обороты, которые помогут ему лично выступить с блеском и честью в качестве арбитра. В другом конце стола, окруженный несколькими единомышленниками крепостнического толка, сидел г. Обтяжнов. Господин Обтяжнов, благополучно здравствующий и поныне, фигура в своем роде колоритная, и имя его еще и теперь мелькает порой на страницах газет. В одном из пер- 271 вых романов П. Д. Боборыкина он был выведен в роли очень либерального земца. Впоследствии, пройдя разные стадии попятного движения, он стал земцем очень ретроградным, властным земским начальником и представителем 'дворянской эры'. Во всех этих ролях он умел оставаться на виду и обращать на себя, правда, не всегда лестное внимание. С резким, громким, несколько скрипучим голосом, не заботящийся о приличии и такте, смелый даже в тех случаях, когда не имел ни малейшего понятия о предмете, свободный от теоретических познаний и 'либеральных предрассудков', он являлся всегда представителем господствующих течений. В 70-х годах насаждал земские школы, в 80-х ратовал против них и, конечно, был непримиримым врагом земской статистики. Вообще, в его лице бытовая, стихийная реакция тех годов имела яркого представителя. При всей логической слабости его аргументации, настроение его было сильно 'почвенным' сочувствием тех слоев, которым реформы того времени давали преобладание в местной жизни. Резкий голос, известная выразительность речи и чрезвычайная развязность делали его заметным оратором в собраниях всякого рода. Логически разбить его было не трудно. Но практически он оставался победителем. Немудрено поэтому, что лукояновское настроение видело в нем своего естественного и, казалось, надежного выразителя... Губернаторские сферы тоже, по-видимому, возлагали на него некоторые надежды: в его лице 'практика', 'земля', 'знание местных условий' выступали против неудобных 'теорий' и научного исследования, на которые опиралось губернское земство. Николай Федорович Анненский, по-видимому, не знал ничего о предстоящем нападении. Он сидел на своем обычном месте, с двумя молодыми помощниками, перед которыми лежали таблицы и ведомости,- и с обычным открыто веселым видом обменивался через стол поклонами. В повестке значился между прочим вопрос о лукояновской смете. Статистика заготовила материалы. - Слово принадлежит... Генерал Баранов окинул взглядом собрание и любезно кивнул в конец правого стола... - Владимиру Дмитриевичу Обтяжнову. Владимир Дмитриевич подымается, и в зале водворяется внимательное молчание. 272 - Известно, - начинает г. Обтяжнов, - что в настоящее время происходит крупное разногласие между губернской управой и местными деятелями Лукояновского уезда. Местные деятели, господа дворяне, связанные непосредственно с землей, и господа земские начальники, призванные высочайшей волей охранять интересы крестьянского населения, заявляют нам решительно, что в их уезде никакого голода нет. Губернская управа держится другого мнения. Она стремится во что бы то ни стало навязать уезду ссуду, которую мужики, разумеется, пропьют за ненадобностью, а впоследствии должны будут за нее расплачиваться. Кому же поверит губернская продовольственная комиссия? Господа члены управы живут в губернском городе, и их мнение основано на работах 'господ статистиков', на каком-то специальном обследовании, которое произведено 'особой статистической экспедицией'... Последнюю фразу г. Обтяжнов произносит с выражением саркастического пренебрежения и приподнимает за уголок 'земскую брошюру'. - Но, господа, мы-то, местные деятели, знаем секрет этих специальных обследований. Так, например, мне лично известно, что в том участке, где я имею честь быть земским начальником, тоже побывала знаменитая экспедиция. Какие-то два молодых человека пронеслись с быстротою бури, останавливаясь лишь на земских станциях. Были они и на такой-то станции. Здесь им подали самовар, и за стаканом чаю они поговорили о том, о сем, с хозяином и ямщиками. Говорили и о пресловутом неурожае... Кое-что записали в свои записные книжки, докончили самоварчик, сели... и - след простыл! (В зале легкий смех.) Так вот-с, господа, что такое называется 'обследование экспедиционным способом'. Думаю, что не иначе происходило оно и в других уездах (в разных концах зала сочувственный ропот, как бы готовность подтверждения)... И вот, господа, - резко и громко заканчивает г. Обтяжнов, - труды этих никому из нас неведомых молодых людей, совершающих на земские деньги прогулки по уездам, мы должны предпочесть положительным заявлениям уважаемого лукояновского предводителя, всего местного дворянства и господ земских начальников, облеченных особым доверием монарха и стоящих, так оказать, у самых корней народной жизни. 273 Господин Обтяжнов презрительно кидает на стол брошюрку и откидывается на спинку своего стула, видимо, взволнованный патетическим окончанием собственной речи. Он сказал все. Он сказал даже больше того, что заключалось в словах его речи. Статистика была вообще пугалом поместных дворян. Жандармский генерал то и дело строчил доносы и вчинял дознания. Молодые люди, так небрежно исполняющие свои прямые задачи, легко могли при своих стремительных разъездах сеять опасную смуту... В зале значительная сенсация. - Ну, что скажете! Ловко? - спрашивает меня мой сосед - чиновник. Он находит, что Анненский, а с ним и земская партия 'приперты к стене', и многие в этом зале, по-видимому, разделяют его мнение. Одни с видимым торжеством, другие с грустью... Николай Федорович Анненский, очевидно застигнутый стремительным нападением врасплох, переглядывается с своими помощниками с выражением глубокого изумления, которое при добром желании можно, пожалуй, принять и за выражение растерянности. Он, видимо, взволнован. Выразительное лицо его покрывается краской, и он делает движение с намерением возражать. Но его предупреждает председатель. Генерал Баранов ласково, с благожелательной улыбкой кивает ему головой и берет слово. Он явно имеет великодушное намерение, если не защитить статистику, то смягчить для нее последствия сокрушительной атаки и прикрыть отступление... - ...Все мы знаем, сколько пользы приносит статистика вообще... ('Подстилает соломку', - говорит одобрительно мой благодушный сосед...) Во главе же нижегородской статистики стоит человек, которого мы все уважаем... Почетное имя, которым не без основания пользуется 'в научных кругах' Николай Федорович Анненский... Из того, может быть, единичного случая, что два молодых человека, принадлежащих к составу отряда, отнеслись к своей задаче (на губах генерала играет тонкая улыбка) несколько... я бы сказал - легко, что ли... никак еще не следует, что и все статистические работы земского бюро... - и т. д., и т. д. - Перейдем теперь к следующему вопросу... Что? Вам угодно слово?.. Пожалуйста... Слово принадлежит Николаю Федоровичу Анненскому. 274 Генерал откидывается на спинку стула. Он, видимо, считает, что сказал уже все, что можно было сказать в защиту статистики в трудных для нее обстоятельствах, и, кажется, думает, что 'уважаемому Николаю Федоровичу' всего выгоднее было бы воспользоваться великодушным прикрытием для почетного отступления... Хотя, конечно, теперь при каждом докладе Анненского, защищающем земскую смету, над собранием будет летать юмористическое представление о 'двух молодых людях', но... что же делать... Но Анненский подымается с очками в обеих руках, как делал всегда, когда ему предстояло во время речи приводить цитаты. На лице его еще видны следы удивления, но речь председателя оказала ему некоторую услугу: он успокоился, густая краска гнева и негодования схлынула, и - речь свою он начинает не только спокойно, но и изысканно вежливо. ...Он, конечно, очень признателен господину председателю за те несколько добрых слов, которые ему угодно было сказать по адресу статистики и его лично.... Но он думает, что ему остается еще добавить кое-что по самому существу вопроса... Он не задержит долго внимания почтенного собрания... Он должен сознаться, что его глубоко... изумило, чтобы не сказать более, то обвинение, которое выдвинуто господином земским начальником Горбатовского уезда против его младших товарищей и сотрудников... Он спокойно надевает очки, причем лицо его сразу становится старее и серьезнее, и берет в руки обвиняемую брошюру... - Вот, господа, та работа специальной статистической экспедиции, о которой только что говорил господин Обтяжнов. Она состоит: из обложки, предисловия и текста. Если бы господину Обтяжнову угодно было ознакомиться... Я не говорю уже с текстом работы, которую он осудил так решительно... Нет... Но если бы он заглянул несколько далее обложки... Если бы он с должным вниманием прочел одно только предисловие... То вот тут, на первых же страницах он узнал бы, что обследование специальной экспедиции коснулось лишь тех уездов, которые на основании показаний земских корреспондентов... кстати сказать, также местных жителей, как господин Обтяжнов, 275 - признаны наиболее пострадавшими от неурожая. Уезды эти перечислены и, как видите, господа, Горбатовский уезд к ним не относится вовсе. Анненский кладет брошюру и снимает очки, отчего лицо его опять молодеет и освещается привычным оживлением. - Таким образом, господа, статистическое бюро губернской земской управы вынуждено снять всякую ответственность за двух молодых людей, привлекших внимание господина Обтяжнова. Нимало не подозревая точность сведений господина земского начальника о самоваре и о прочем, я с своей стороны смею уверить только, что он ошибается в одном: это очевидно не могли быть члены статистической экспедиции. В зале опять раздается смех, но уже по другому адресу. Несколько человек сразу подымаются в разных концах, но генерал Баранов спешит теперь проявить великодушие к другой стороне. Скрыв невольную улыбку на умном лице, он как будто не замечает просящих слова и быстро, гладко, уверенно переходит к следующему стоящему на очереди вопросу. Я взглядываю на своего соседа чиновника. Он тоже улыбается, но вместе с тем опять наклоняется ко мне и говорит: - Вы думаете, это конец? Ну, нет. Вы не знаете Обтяжнова, - погодите: он встанет еще... У него есть козырь и посильнее... III Действительно, в углу стола, занятом г. Обтяжновым и его единомышленниками, происходит оживленный 'обмен мнений'. Господин Обтяжнов, взволнованный и красный роется в брошюрке и развертывает широкий лист таблиц в приложениях... Затем, при первой остановке, он нервно поднимается... - Что? Вам опять слово?.. Извольте! В тоне умного генерала слышна нотка сомнения. По первой же схватке он уже оценил позиции противников. Он тоже знает, что в руках Обтяжнова 'есть еще козырь', но он уже не уверен, что и на этот раз козырь не будет бит, как и первый. 276 Господин Обтяжнов далек от этих сомнений. К тому же он рассержен и намерен быть беспощадным. Он начинает резко и грубовато. В голосе его теперь особенно слышны скрипучие ноты. - ...Господин Анненский сделал ему упрек, что он не читал брошюры, на которую нападает. Нет-с, господа! Он ее читал и сейчас это докажет. Вот-с... Здесь... на странице такой-то даны сведения о двух селах, расположенных как раз в его участке. Эти села - знаменитое Павлово и Богородское... Так вот, господа, в таблице на странице такой-то и для Павлова, и для Богородского показан довольно значительный сбор хлебов... Павлово - столько-то пудов, Богородское - столько-то... Он, господин Обтяжнов, не знает, кто и каким образом собирал сведения об этих селах. Но ему, да и всем жителям известно... Оратор с торжеством оглядывает собрание и отчеканивает: - ...Смеем уверить господина Анненского и его 'молодых сотрудников', что Павлово сплошь занимается замочным, а Богородское - кожевенным производством. И ни в том, ни в другом нет ни одного хлебопашца. Он садится. Мой сосед вздыхает с выражением удовлетворения. Он человек благожелательный, ничего, в сущности, не имеет против статистики, а лично Анненский ему нравится, как и многим в этом собрании. Но он все же чиновник, и легкая победа, одержанная земской стороной над 'своим человеком', его несколько задевает. Теперь удар, по его мнению, нанесен очень метко... 'Ни одного хлебопашца',- и вдруг урожай. В зале движение сильнее, чем после первого выпада. 'Практика' опять торжествует. Генерал искоса и выжидающе смотрит на Анненского. Теперь он уже не торопится взять слово для любезной защиты. Шарада кажется и ему трудно разрешимой. Но он только ждет, настороженный и заинтересованный. Анненский обменивается несколькими веселыми словами с своими помощниками; молодые люди смеются с явным пренебрежением. Затем Николай Федорович подымается, держа наготове очки и продолжая улыбаться. - Приходится признать, - говорит он, - что на этот раз указание господина Обтяжнова фактически верно. Правда, оно не совсем точно. Наши сведения несколько 277 расходятся с показаниями господ знатоков местной жизни. В Богородском несколько семей все-таки занимаются хлебопашеством. Если память ему не изменяет, таких семей... пять... Один из молодых людей утвердительно, кивает головой. - Да, именно пять! Если угодно, этих домохозяев можно перечислить и по именам, но это не может существенно изменить дела, тем более что в Павлове нет даже этого количества. А сбор хлебов все-таки показан в обоих -селах... В этом господин Обтяжнов не ошибся. Анненский взглядывает из-за очков на собрание своим веселым открытым взглядом и продолжает: - Но, господа, это кажущееся господину Обтяжнову противоречие объясняется чрезвычайно просто. Дело в том, что мы, статистики, учитываем урожай не с землепашцев, а... с земли, чья бы она ни была и кто бы ее ни пахал... Да едва ли это и можно сделать иначе. Земля же есть в обоих селах... В зале вдруг проносится смех, на этот раз такой дружный, что в нем утопают различия между приверженцами и противниками г. Обтяжнова. Шарада разрешена так просто. Смеется и Баранов, наклоняясь к соседу. Можно угадать, что он говорит что-то остроумное насчет совершенно растерявшегося 'практика'. Он, конечно, знал о 'козыре' Обтяжнова и тоже возлагал на него кое-какие надежды. Но он не любит оставаться на стороне, несущей такое смешное поражение. Анненский продолжает: - Таблица, о которой говорит господин Обтяжнов, дает итоги по уезду. Что он сказал бы, если бы в эти итоги мы не ввели, то есть утаили бы сбор с земель Павлова и Богородского? Или, например, с Большого Мурашкина, в котором уже действительно нет ни одного хлебопашца, но земли этого села, сдаваемые в аренду, кормят чуть не треть Княгининского уезда... И, наконец, мне все-таки приходится выразить сожаление, что господин Обтяжнов недостаточно внимательно отнесся к скромным работам статистического бюро. В соответствующем месте он нашел бы указание, что земли Павлова и Богородского сдаются в аренду и кому именно. Тогда, конечно, я был бы избавлен от необходимости доказывать здесь, что статистическое бюро, несущее службу земству и населению, постигнутому 278 бедствием, не допускает ни шарлатанства при собирании сведений, ни ребяческих промахов при их обработке... Последние слова он произносит серьезно, с сдержанным волнением, и садится. - Ну, что? - спрашиваю я у своего соседа. - Вы думаете, что господин Обтяжнов поднимется еще раз?.. - Нет уж, - отвечает он, продолжая смеяться. -Теперь кончено! IV Оказывается, однако, что еще не кончено, председатель пытается опять перейти к следующему вопросу, но целый ряд ораторов, на этот раз очень настойчиво, просит слова по тому же вопросу. Последние слова Николая Федоровича, сказанные с оттенком сдержанного негодования, пробившегося через легкую и веселую форму его речи, вызывают сочувственные отклики у всех, в ком не заглохли земские традиции. Еще недавно казалось, что большинство на стороне громко заговорившей 'практики'. Теперь общий вид собрания меняется, точно кусок материи, повернутый другой стороной. Первым подымается А. М. Ермолов. Это старый либерал и бывший земец. Под влиянием новых веяний 'дворянской эры' он, - говорили, - вдруг уверовал в 'призвание дворянства', бросил земскую службу и вместе с молодежью стал в ряды земских начальников. Этот поворот удивил его старых товарищей и произвел известную сенсацию в пользу новой реформы. 'Видите, - даже Ермолов пошел', - говорили в Нижнем. Человек состоятельный, независимый, со средствами, всю жизнь проведший в своем имении, 'на земле' и на земской службе, он как бы отмечал, с одной стороны, разочарование в либеральных началах эпохи реформ, и с другой - поворот к идеям сословно-дворянской эры... И когда теперь этот человек поднялся с своего места, - все насторожились. Что скажет Ермолов и чью сторону станет защищать: господ лукояновских дворян и земских начальников, 'призванных волею монарха к опеке над крестьянами', или земства со статистикой. Красивый седой старик говорит спокойно, но с тем же оттенком сдержанного пафоса, который прозвучал в за- 279 ключении речи Анненского. Он тоже человек земли: он всю жизнь провел в своем уезде на разных видах местной службы. И он должен признаться, что сам разделял некоторое предубеждение против статистики. В том уезде, где он живет, было произведено обследование статистической экспедиции, и он лично видел ее участников. Он просит извинения у глубокоуважаемого Николая Федоровича, но должен признаться: когда двое 'молодых людей' явились к нему в имение в Сергачском уезде, он позволил себе... незаметно, среди разговора, произвести маленький смотр тем данным, какие они собрали. И он был поражен той изумительной точностью, подробностью и определенностью сведений, какую проявили эти наезжие молодые люди. Не было вопроса, даже самого детального, о той или другой семье, о том или другом домохозяине, на который молодые люди не нашли бы в своих карточках ясного ответа. Эту поразившую его, старого практика, осведомленность он может объяснить себе лишь двумя обстоятельствами: это, во-первых, чрезвычайная добросовестность и преданность делу работников, а во-вторых, - глубоко и всесторонне обдуманная система, которая легла в основу обследования. И то, и другое, то есть подбор работников и метод исследования, зависели от руководителя статистического бюро, которому и губернское земство и все население обязаны в этот тяжелый год глубокой благодарностью. Старый земец кланяется в том направлении, где сидит Анненский, и садится на место. За ним стремительно поднимается фон Брин, председатель княгининской земской управы. Это - человек сравнительно молодой, не сбросивший еще гусарской формы, которую носил до перехода на земскую службу, и для большинства еще не вполне выяснившийся. На него обе стороны тоже смотрят с ожиданием. Он начинает с некоторой горячностью: он считает обязанностью подтвердить все, что Николай Федорович Анненский сказал относительно Большого Мурашкина. Если исключать из поуездных итогов урожаи на землях таких сел, то ведь придется также исключить все частновладельческие и дворянские земли, так как дворяне тоже не землепашцы и тоже частью сдают землю в аренду. Он считает своею обязанностью также присоединиться и ко всему, что А. М. Ермолов сказал о личном составе и 280 работе статистиков... Он тоже имел случаи наблюдать эту работу и заявляет, что собрание может с полным доверием отнестись к данным, на которых губернская управа основывает свою смету... Ответом служит одобрительный шорох голосов. Встают еще два-три человека. Им явно нечего прибавить по существу, и в своих коротких заявлениях они выражают лишь потребность дать отзыв на те ноты, которые Николай Федорович задел в конце своей речи. И прежде чем председатель успевает, наконец, перейти к следующим вопросам, в собрании, в огромной части чисто бюрократическом, разыгрывается маленький апофеоз статистическому бюро и идеям старого земства... Сконфуженная 'практика' хранит полное молчание... V Этот маленький эпизод имел значительные последствия. Конечно, чисто диалектическая победа в этом случае была не особенно трудна. На одной стороне была систематическая коллективная работа, проникнутая мыслью, знанием, одушевлением. На другой - беспечная самонадеянность. Результаты можно было предвидеть: 'практик' был смят и отброшен с уроном, как поезд отбрасывает с дороги человека, ставшего на его пути с суеверными заклинаниями. Всякий другой статистик мог бы, пожалуй, также легко в этих условиях одержать чисто диалектическую победу. Но сделать ее до такой степени яркой и наглядной, но, кроме полемических мотивов, суметь двумя-тремя словами, одной ноткой в заключении так глубоко всколыхнуть во многих угасавшее уже 'земское' чувство, заставить его высказаться в такой обстановке, - для этого нужен был именно Анненский. Господина Обтяжнова не раз и не два разбивали в публичных спорах. Но, разбитый, он все же торжествовал, потому что за него были 'почвенные' симпатии, ничего общего с логикой не имеющие. Анненский на этот раз настиг его и в этой области. Бедный 'практик' сидел совершенно раздавленный, оставленный единомышленниками, которые чувствовали всю полноту и бесповоротность этого поражения. 281 С этих пор дело господ лукояновских дворян и земских начальников, а с ними и дело их единомышленников из других уездов, было проиграно бесповоротно: земская 'голодная смета' проходила каждый раз без возражений. Когда Анненский вставал со своими докладами, водворялось то особое внимание, в котором чувствуется не только убеждение в их справедливости, но и глубокая симпатия к человеку. О податливости земских цифр не могло уже быть и речи. Губернская продовольственная комиссия в вопросе о размерах голода стала, наоборот, резонатором земских взглядов... Этого мало. Не помню - в перерыв того же собрания или в другой раз, - я увидел Обтяжнова рядом с Анненским. Начала разговора я не слышал, но когда подошел ближе, чтобы сказать Анненскому несколько слов, то увидел, что оба собеседника как будто немного сконфужены. Николая Федоровича я понимал: он был человек изумительно, порой даже излишне деликатный и, может быть, опасался, что, отбрасывая с своей дороги наивного заклинателя, он не ограничился необходимым и причинил его самолюбию излишнее увечие. Гораздо удивительнее было видеть смущенным г. Обтяжнова, который не привык смущаться. Когда я подходил, Николай Федорович, одним из характерных своих жестов прижимая обе руки к груди и потом отбрасывая их, говорил: - Поймите, Владимир Дмитриевич... Ведь то, в чем вы обвиняли моих товарищей... ведь это было бы величайшим шарлатанством... Он как будто извинялся и оправдывал свою победу. Обтяжнов проговорил что-то и протянул руку; Николай Федорович пожал ее с горячностью, в которой все еще чувствовалась доля смущения. Могло показаться, что из этих двух людей виновным признает себя именно Анненский, и, пожалуй, могло придти в голову, что именно на этот раз любезность Николая Федоровича доходит до некоторого излишества... Но - кто подумал бы это, - был бы не прав. Противник отошел от него с совершенно необычным видом, и в результате полемический инцидент имел довольно неожиданные последствия... 282 VI 25 февраля 1892 года мглистою и ветреною зимней ночью я ехал по арзамасской дороге из Нижнего в Лукоянов. Приходилось то и дело сворачивать и обгонять обозы с хлебом. Мужики шли рядом с подводами, заиндевевшие, засыпанные изморозью, погоняя лошадей. Скрип полозьев, крики погонщиков, топот лошадей, казалось, наполняли оживлением жуткую тьму ночи... Это везли земский хлеб в Лукояновский уезд... Земство целиком отстояло свою смету, и теперь, разбуженный этой живой суетой от дорожной полудремоты, я думал о том, что значили цифры сухих статистических выкладок в этой борьбе за интересы людей, голодающих в деревнях глухого уезда. Статистика определила и отстояла их нужду. С помощью ее цифр Николай Федорович горячо боролся за права земства в распоряжении миллионными ссудами и сильно содействовал победе земства. Наконец, когда оказалось нужным спешно, до распутицы, закупить огромные запасы хлеба и исправить таким образом медленность и нерешительность правительства, - то статистики же, по поручению земской управы, превратились в скупщиков хлеба и выполнили эту непривычную задачу гораздо добросовестнее и успешнее, чем могли бы это сделать профессиональные хлеботорговцы... Эти обозы, в которых под пологами лежали на санях мешки с хлебом, были окончательным выражением этой долгой и упорной борьбы. Правда, проиграв дело в губернском центре, господа лукояновцы еще некоторое время пытались бороться на месте. Они сокращали списки голодающих, доводили месячные пайки до пяти - шести фунтов, с видимой целью доказать - за счет голода, болезней, смертей - свою правоту: от земской ссуды у них должны были остаться 'излишки'... Но, так как вся губернская продовольственная комиссия в целом приняла цифры земской сметы, то это было уже противодействие комиссии и ее председателю. Генерал Баранов был задет и горячо выступал против недавних своих креатур. И для того, чтобы резче оттенить положение, этот иронический человек сменил председателя уездной продовольственной комиссии (пред- 283 водителя дворянства Философова) и назначил на его место... г. Обтяжнова. Многие таким образом оказались в ролях, довольно для себя неожиданных. Генерал Баранов силою вещей был приведен к борьбе с людьми, которые следовали 'призывам к умеренности' в согласии с правительством, и очутился в союзе с 'левыми' элементами гонимого земства... Его чиновники готовы были теперь видеть голод и болезни даже там, где их, в сущности, не было... А г. Обтяжнов громил тех самых 'знатоков местной жизни', господ 'представителей поместного дворянства и земских начальников, призванных охранять интересы крестьянства', которых защищал в декабре против губернского земства и крамольной статистики... В то время я был в уезде, и для меня самого назначение г. Обтяжнова было неожиданностью. Но Баранов, знавший в свое время, какими козырями располагает г. Обтяжнов для нападения на Анненского, знал, очевидно, и о его новом настроении. Впоследствии мне говорили, что перед отъездом в Лукоянов г. Обтяжнов часто заходил в кабинет Николая Федоровича и пытался добросовестно изучить цифровые данные о Лукояновском уезде, в том числе работу 'особой статистической экспедиции'. И в качестве председателя лукояновской продовольственной комиссии он часто и, кажется, на этот раз с знанием дела громил своих прежних союзников при помощи данных, собранных 'никому неведомыми молодыми людьми, с быстротой бури проносившимися по голодающим уездам'. Это, конечно, было противоречие со всем вторым периодом жизни бывшего 'либерального земца', и теперь, когда он вернулся опять на привычный путь и опять воюет с земством, - не думаю все-таки, чтобы он вспоминал без удовольствия о коротком периоде своей деятельности, когда и он стоял за интересы голодного народа... А также о человеке, который был виновником этого 'противоречия'. 1913 489-490 Примечания:
Статья "Третий элемент" написана к первой годовщине смерти Н.
Ф. Анненского, напечатана в журнале 'Русское богатство' за 1913 год, кн.
7, а затем после некоторой переработки включена во второй том полного
собрания сочинений В. Г. Короленко, изд. А. Ф. Маркса, 1914 г.
О Николае Фёдоровиче Анненском
Источник
текста и примечаний: Короленко В. Г. Воспоминания о писателях.
Под ред. С. В. Короленко и А. Л. Кривинской. М., "Мир", 1934. С. 85-93. 85 I Ранее, чем августовская книжка нашего журнала, составлявшаяся ещё при участии Н. Ф. Анненского, могла появиться, читающая Россия узнала из телеграмм и газетных сообщений о новой тяжёлой утрате, понесённой нашей товарищеской журнальной семьей: 26 июля [1912 г. - Ред.] в 8 часов утра, Николая Фёдоровича Анненского не стало. Уже давно у него стали проявляться признаки сердечной болезни. Каждый год врачи посылали его на летние месяцы в Наугейм, и осенью он возвращался освежённый и бодрый, чтобы с тою же живостью приняться за обычную разностороннюю работу. В последние годы этот летний отдых оказывал всё меньшее действие: в Наугейм он привозил сердце всё более усталым: оттуда увозил его всё менее восстановленным. В начале января нынешнего года он заболел сильным припадком сердечного удушья, и ему пришлось уехать от петербургской зимы и весенней слякоти. Поездка была трудна, но затем из Ниццы мы получали бодрые письма. Николай Фёдорович участвовал даже в праздновании памяти Герцена1 в качестве представителя "Русского богатства", и только настояния врачей и близких удержали его от более деятельных выступлений на этом международном празднестве. Но болезнь шла, все усиливаясь. "Наш наугеймский "курс", - писал мне Николай Фёдорович от 12-25 июня, - затянувшийся в нынешнем году далеко за обычные пределы, приходит к концу. В субботу уезжаем. Рассчитывали уехать ранее, но все задерживали хвори. Все мы трое поправились, хотя и не в одинаковой степени*... Я скверно дышу, плохо сплю в последние дни. Доктор обещает, впрочем, что всё это пройдет, если я буду вести "благоразумный" образ жизни и принимать прописанные лекарства. Как бы то ни было, не могу сейчас мечтать приехать Вам "на смену", но не хочу откладывать надолго приезд "на подмогу"... Лучше конец "нахкура" я устрою в Петербурге, так чтобы не запрягаться сразу в работу, а войти в неё постепенно... Очень бы хотелось недели 3-4 по приезде прожить не в городе, а где-нибудь на даче. Но главное для меня быть по близости от 86 Вас; сам я первое время не знаю, буду ли я в состоянии преодолевать редакционную лестницу. Во всяком случае "коренником" в данную минуту мне стать трудно, могу только подпрыгивать на пристяжке... Для нахкура едем на Рейн, я выбрал некое местечко, которое Александр Гумбольдт4 назвал красивейшим на земле - Rolandseck около Бонна". * С Николаем Фёдоровичем была жена Александра Никитишна2 и сестра3. - В. К. Это было последнее длинное письмо, полученное мною из-за границы от Николая Фёдоровича. "Красивейшее место на земле" встретило Анненских дождём и холодом. 5-го июля они вернулись в Петербург. Уже встреча на вокзале не порадовала нас, его близких. Выйдя из вагона, Николай Фёдорович некоторое время должен был отдыхать на вокзале, пока миновал приступ удушья. По дороге на Финляндский вокзал, на знакомых петербургских улицах, Анненский вдруг оживился. В вагоне он весело разговаривал и, - казалось, - перед нами опять прежний Анненский, весёлый и бодрый. Но небольшой переход от вокзала в Куоккале до нанятой за несколько дней дачи показал нам, какие завоевания сделала болезнь в его физическом организме. В течение десяти минут Анненский присаживался на встречных скамейках, пока удавалось отдышаться; но всё же нам не приходило в голову, что с живым Анненским мы идем по этой знакомой ему аллее в последний раз. Наконец, с видимым наслаждением Николай Фёдорович почувствовал себя "дома". Приглашённые врачи ставили тревожные диагнозы. Сердечная мышца действует слабо... Однако, через несколько дней субъективное состояние его стало заметно улучшаться, и еще через некоторое время наша дачка оживилась опять бодрым голосом Анненского, его весёлыми шутками и, порой, пением. Но... "объективная картина все та же" - со вздохом говорили врачи. Три недели спокойной жизни на тихой даче. Погода стояла жаркая, и большую часть времени Анненский проводил в тени деревьев, в кресле, за чтением газет и журналов, а в последние дни и за рукописями или за корректурой. Казалось, ещё раз этот жизнерадостный и необыкновенно бодрый, хотя и совершенно больной физически, человек обманет пессимистические опасения врачей. Пульс становится ровнее, в лице исчезла подавленность, глаза засверкали обычным мягким, искрящимся блеском. Явилось желание видеть больше людей, и среди друзей это был опять прежний Анненский, живой, остроумный, "самый молодой из присутствующих". Недели через две Анненский принялся за работу, и однажды, вернувшись из города, я застал его за листом корректуры, поля которой были покрыты цифровыми выкладками. Старый статистик проверял цифры и выводы автора. Я высказал опасение - не рано ли? Но достаточно было взглянуть на это спокойно оживлённое лицо, чтобы опасения рассеялись. - Знаете, В. Г., - сказал он шутя. - Сухо дерево, завтра пятница, не сглазить: мне очень хорошо сегодня. 87
- Значит, ещё поработаем, - сказал я радостно. Это было 23 июля. На следующий день было несколько хуже: давал себя знать старый геморрой, но 25-го опять выдался чудесный, светлый и радостный день. - "Мне очень, очень хорошо", - сказал он Александре Никитишне. Работал он в этот день очень немного, - прочёл по набору и принял одну статью, к которой сделал несколько словесных дополнений с памяти, а вечером за чаем был весел, радостен, остроумен и то и дело пытался петь. В 11 1/4 часов попрощался и ушёл в свою комнату, опять тихо напевая. Так, под песню за ним и закрылась дверь. Утром 26-го племянница его, Т. А. Богданович5, собираясь в 9 часов в город, приоткрыла дверь, чтобы попрощаться, если Николай Фёдорович проснулся, и с лёгким криком отшатнулась назад. Я вошёл в комнату и, подойдя к постели, увидел, что всё кончено. Анненский лежал на левом боку, с лицом, повёрнутым несколько вниз и слегка перекошенным. Я поправил положение. Перекошенность и багровые пятна стали исчезать, черты приняли спокойное выражение. Через несколько минут явился врач и констатировал левостороннее мозговое кровоизлияние. Смерть, безболезненная и мгновенная, пришла во сне. Будь сердце крепче, он мог бы жить после этого первого удара, но без движения и без речи. А движения и речь были сущностью этой кипучей и яркой жизни. Больное сердце избавило дорогого человека от этого ужаса, и он ушёл, как жил: полный неостывших умственных интересов и весёлой бодрости... Когда я вышел из его комнаты, разгорелось уже чудесное летнее утро. Только что прошёл дождь, редкий и крупный, оставивший круглые отпечатки капель на песчаной дорожке. И мне чуть ли не в первые за этот час стало так ощутительно ясно, что для него уже не было ни этого утра, ни этого дождя... Настоящее для него прекратилось. Будущее с ним для нас исчезло. Осталось прошлое, и в нём - такая живая, такая светлая, такая - я не могу подобрать другого слова - такая радостная память, от которой, однако, глаза невольно застилаются слезами, а сердце сжимается от глубокого горя... II Николай Фёдорович Анненский родился в 1843 году, в Петербурге, в семье чиновника. Мне вспоминается, как однажды, в начале 80-х годов, в одной компании, в "Вышневолоцкой политической тюрьме", где волею судеб сошлись люди разных племён, возрастов и состояний, завязался горячий разговор о национализме. Между прочим, горячие националисты украинцы нападали на безнациональных российских радикалов, доказывая, что "космополитизм" делает людей тусклыми и подводит под ранжир, обезличивает и обесцвечивает. Стали, 88 кстати, опрашивать, кто где родился и какую местность считает своей родиной. - Моя родина, - с сдержанной улыбкой ответил Анненский, - Офицерская улица города Петербурга. Может быть, это не аргумент: Анненский несомненно был натурой исключительной. Но в то время в компании, далеко не лишённой довольно выразительных и ярких индивидуальностей, все почувствовали ясно, что наверное самой выразительной и яркой представляется личность этого "беспочвенного" российского радикала, уроженца Офицерской улицы, Казанской части города Санкт-Петербурга, записанного в тюремные списки званием "надворный советник Анненский". Родился он при самых средних условиях, в семье петербургского чиновника. Правда, на пятом году жизни мальчика, отец его был переведен в Омск, и сыну пришлось сначала учиться в Омском кадетском корпусе. Но он не сделался ни сибиряком, ни военным. От корпуса у него остались только юмористические воспоминания. Я никогда не слышал в этих воспоминаниях (вообще довольно скудных) ни одной нотки озлобления или горечи. По-видимому в Анненском эта дореформенная старина, порой наивно свирепая, порой грубо-добродушная, возбуждала только юмор. Точно этот веселый, блестяще справлявшийся с кадетской наукой юноша чувствовал, что военный строй не может овладеть его душой, что он отряхнет его легко и свободно. Так же легко и свободно относился он впоследствии к чиновничьей карьере. По окончании корпуса он определился в канцелярию Омского губернатора... Но, затем, отец Анненского был переведён опять в Петербург, и юноша, давно мечтавший об университете, увидел близкую возможность осуществить эту мечту. Отец требовал, чтобы он снова поступил на службу по министерству вн. дел, но молодой человек предпочел заниматься частными уроками и записался вольно-слушателем по юридическому факультету. Это было время памятных беспорядков, в которых Анненский принимал деятельное участие, но почему-то не был арестован вместе с другими. В 1865 году он выдержал экзамен на гимназический аттестат, в 1867 сдал кандидатский экзамен сначала по юридическому, потом (1873) по историко-филологическому факультету (в Киеве). Последнее объяснялось тем, что в то время Анненский готовил себя к ученой карьере и специальностью выбрал историю. Но пока - все-таки пришлось поступить на службу. Анненский избрал для этого контроль. В то время контроль считался учреждением либеральным и старался рекрутировать независимых и способных людей. Анненский начал чиновничью карьеру при наилучших предзнаменованиях. В этот же год (1866) он женился на Александре Никитишне Ткачёвой, сестре известного впоследствии писателя и революционера, Петра Никитича Ткачёва6. 89 В 1869 году Анненский испытал первый арест, без особых оснований, кроме родства с П. Н. Ткачёвым, привлечённым к нечаевскому делу7. Когда-нибудь мы надеемся дать подробные воспоминания более близкого Ник. Фёдоровичу лица, в которых это время его жизни будет освещено подробнее и ярче8. Пока скажем только, что родство с Ткачёвым обошлось Анненскому в три месяца крепости. Характерно для того времени, что этот арест нисколько не повредил Анненскому по службе: всё время он продолжал числиться в контроле и вскоре по выходе из крепости получил даже повышение. Около этого же времени Н. Ф. познакомился с Алексеем Адриановичем Голавачёвым, известным писателем (авт. книги "Десять лет реформ") и деятелем крестьянской реформы9, который устроил перевод Анненского в статистический отдел министерства путей сообщения. В 1879 году произошёл второй арест Анненского во время повальных обысков, арестов и всевозможных репрессий, вызванных покушением Соловьева10. Длился он со 2 апреля до конца мая, и опять прошёл без последствий. Анненский был освобождён, как говорят, после колоритно-щедринской резолюции "ожидать поступков". Тогдашний министр путей сообщения (кажется Посьет),11 слышавший о способном молодом чиновнике, "замешанном в политике", пожелал лично переговорить с Анненским после его освобождения. Осведомившись о том, действительно ли он не принимал никакого участия в террористических актах, министр сделал предположение: - Наверное разделяете конституционный образ мыслей... Да? Ну, конечно! Кто же не желает конституции? Я тоже искренно её желаю. Это было, на внешний взгляд, странное время: Анненские служили в канцеляриях и получали чины, а министры гордились конституционалистами подчинёнными и сами мечтали о конституции... Около этого времени, т. е. во второй половине 70-х годов, я впервые увидел Николая Фёдоровича. Его имя приобретало уже почетную известность в литературных и вообще интеллигентных кругах. Теперь мне это вспоминается, как слабые отсветы, расходившиеся из какого-то центра, где уже тогда светилась эта яркая фигура. Я на десять лет моложе Анненского, и был ещё студентом, когда он уже пользовался известностью. В то время некоторые радикальные литераторы пытались образовать интеллектуальные центры, чтобы собираться, обсуждать насущные вопросы и, быть может, установить живые связи с молодежью и обществом. Попытка была совершенно невинная по существу, но... нелегко осуществимая и в наше время. Общество получило название "Общества трезвых философов", но скоро постоянные собрания прекратились, и лишь изредка, спорадически, делались попытки собираться для выслушанья какого-нибудь доклада. На одно из таких собраний мне удалось проникнуть с товарищем, уже посещавшим их ранее. Докладчиком был Лесевич,12 и вопрос 90 касался одного из спорных предметов, разделявших тогда два крыла народничества ("Недели" и "Отеч. записок"). Говорили, что Лесевичу собирается возражать Юзов-Каблиц,13 и ещё кто-то, но Лесевич при первых попытках возражений заявил, что он не совсем здоров и имел в виду только реферат, а не конференцию. Произошло неловкое замешательство. Не знали, что же дальше? Уходить всем, как по окончании лекции, или ждать ещё чего-то? Разбились на кучки, переходили из комнаты в комнату, шептались, оглядывались. Мы с товарищем собрались уходить, когда в гостиной мое внимание привлекла интересная группа. На кушетке, за столом с лампой сидела красивая молодая дама, рядом со старым отставным генералом, и еще две-три фигуры, теперь не сохранившиеся в памяти. Всё мое внимание сразу поглотила фигура господина средних лет, с выразительным лицом и волосами, откинутыми назад. Он оживлённо жестикулировал и говорил, обращаясь к молодой женщине. - Нет, нет, Лидия Парменовна (это, оказалось, была жена Лесевича), нехорошо, нехорошо. Я говорил Владимиру Викторовичу. Надо было выслушать возражение. В этом для многих был главный интерес собрания... Он говорил то, что чувствовали все, и особенно сильно молодая часть собрания, и говорил так, что всё в нём, - голос, тон речи, одушевлённое лицо и плавные одушевлённые жесты - невольно привлекали симпатии к этой выразительной фигуре... Кругом тотчас же образовалась сочувствующая группа из обоих лагерей, и когда говоривший ушёл в другие комнаты, здороваясь направо и налево, обмениваясь замечаниями, за ним как-то инстинктивно потянулась кучка людей. Хотелось слышать этот голос, глядеть на эту крупную фигуру, оживлённое лицо... - Кто это? - спросил я у товарища, и он ответил: - Это - Николай Фёдорович Анненский. Вскоре я опять увидел его на другом таком же собрании. Был доклад А. А. Лобова,14 довольно тягучий и скучный. В середине доклада вдруг пронеслось известие: "полиция". Собрание было невинное, но даже для того, чтобы выслушать, что "Россия - страна промышленная, а не земледельческая", приходилось собираться "нелегально". Произошло замешательство. Некоторые кинулись к платьям, толпились в передней... И опять в толпе для меня точно вырезалась уже знакомая фигура. Анненский прошёл, улыбаясь и кидая какие-то шутки, веселый, живой и - беспечный. Вскоре оказалось, что полиция действительно являлась, но после разговора, кажется, с участием Анненского, удалилась без протокола - Доклад все-таки был сорван, но ещё долго стояла тесная кучка, окружившая характерную фигуру с откинутыми назад волосами и смеющимся взглядом. Я не имею в виду писать сейчас систематических воспоминаний. Впоследствии судьба столкнула нас ближе, и мне на долю досталось редкое счастие многолетнего общения, общей работы и дружбы 91 этого обаятельного человека. Мне придется еще не раз вспоминать об этом, но теперь я нарочно начал с этих двух незначительных эпизодов. Я уверен, что если бы впоследствии я ни разу не встречался с Анненским ближе, - я все же запомнил бы навсегда этого человека, только промелькнувшего перед моими глазами, как не забывает его никто, раз увидевший его где-нибудь в собрании, на литературном вечере, на председательском месте в Вольно-экономическом обществе, с веселым тактом улаживающим более серьёзные конфликты с полицией в "Освободительные годы", или даже просто в частном кружке... Всюду к нему обращались светлеющие взгляды, тянулись для пожатий руки союзников и противников... Впоследствии, вспоминая собственное чувство, сразу привязавшее меня, юношу, к этому тогда уже солидному человеку, я пытался истолковать секрет этого обаяния, и всякий раз передо мной, точно вырезанная на сером фоне или освещённая, вставала его характерная фигура и его выразительное лицо, беспечное, оживлённое и весело уверенное среди общего смущения и замешательства. Доказывал ли он необходимость выслушать противников, быть может даже ему не симпатичных, закрывал ли своим старым уже телом избиваемую на площади молодёжь, - в нём всегда чувствовалось одно и то же: пламенное одушевление известной мыслью или известным стремлением и какая-то особенная, молодая, по большей части весёлая беспечность относительно себя15. Чувствовалось, что этого человека может живо задеть, глубоко, - под конец жизни даже болезненно - взволновать вопрос о том, правильна ли такая-то мысль, нравственно ли такое-то общественное выступление. Но всё остальное, внешнее, - возможные последствия для него лично, - было лишь источником более или менее юмористических случайностей, которые он стряхивает с себя, как лебедь стряхивает воду с своих перьев. Он был кадет, писец канцелярии губернатора, студент, чиновник контроля, чиновник путей сообщения, арестант, ссыльный, земский статистик, писатель, журналист, председатель разных обществ. И всюду его блестящие способности могли выдвинуть и выдвигали его в первые ряды. Но он никогда не был только кадетом, только чиновником, только статистиком, даже - только писателем или журналистом. Как ни любил Анненский журнал, в котором работал до конца жизни с интересом и увлечением, - мы, его товарищи, отлично знаем, что и в это время он не был только редактором, и не имеем претензии - покрыть своим делом эту широкую и изумительно оригинальную личность. Всегда он был больше, разностороннее, шире всякого данного дела, всегда обаяние человека покрывало в его лице значение профессионального работника, как бы велико ни было это последнее. Да, всюду, - в канцелярии, в тюрьме, в собрании молодых товарищей по статистике, - это был прежде всего обаятельный человек. Затем - это был человек поистине интеллигентный. Ум его, глубокий от природы, был углублён просвещением и освещён широкими интересами. Это был интеллигент в наилучшем значении 92 этого слова, человек, живущий, главным образом, интересами мысли... Шестидесятые годы были временем именно проснувшейся в светлое утро живой и кипучей мысли, стремящейся и предчувствующей свое осуществление. Анненский до последних дней донёс эту особую радостную бодрость, в нем всегда сверкала и сияла мысль глубокая, здоровая, светлая и бескорыстная. И затем в нём сразу чувствовался человек свободный. Свободный той внутренней свободой, которую многим и многим придётся ещё приобретать и вырабатывать в себе долго после того, как будет достигнута внешняя свобода общественных форм. По своему жизненному пути он шёл уверенно, твёрдо с характерным спокойствием и весёлой уверенностью человека, знающего, что никто и ничто не может заставить его отступить или свернуть в сторону в вопросах истины и правды. Да, теперь даже странно вспомнить, что наши отсталые, доконституционные учреждения могли ещё так долго уживаться с такими людьми, как Анненский, никогда не перестававшими быть самими собой, никогда не приспособлявшимися к среде и обстановке. Правда, недоразумение, наконец, прекратилось. В 1880 году мне пришлось в третий раз встретиться с Анненским. Случилось это в период "диктатуры сердца". Это знаменательно и даже символистично. В лице Лорис-Меликова16 устарелый русский строй готов был сделать уступку духу времени: ввести внешние формы "конституции". И тот же Лорис-Меликов начал огромным расширением административных репрессий, бессудных кар и ссылок. В его лице старый порядок готов был поступиться формами, лишь бы не давать сущности, помириться хотя бы с "конституционализмом", лишь бы сохранить произвол. И вот, в начале марта 1880 года в Петербурге были произведены массовые аресты, главным образом среди интеллигенции. А 26 марта, с той же характерной беспечной улыбкой, надворный советник Анненский вошёл в сером халате и с тузом на спине в камеру "Вышневолоцкой политической ? 1 тюрьмы", где и произошла наша третья встреча. Чиновничья карьера надворного советника Анненского была навсегда закончена. Он стряхнул её с своей обычной весёлой грацией, а его человеческое содержание засветилось ещё ярче в других местах и других формах. С этих пор мы с ним почти уже не разлучались до конца... Как-то в житии одного праведника мне довелось прочитать, что он был наделён особой благодатью, ему в высокой степени была дана "благодать слез". Это значит, конечно, что в этом праведном человеке был живой родник той тихой печали, которая оплакивает грешную юдоль земной жизни. И, конечно, к нему приходили, чтобы он поделился этою своей печалью, и, уходя от праведника, люди грешной толпы уносили с собой частицу его слезной благодати. 93 Жизнь секуляризируется всё более, и мы знаем уже не только духовных, но и светских "праведников", тоже отмеченных "благодатью слез". Таким был под конец своей жизни Глеб Иванович Успенский, весь изболевший грехом и страданием мира. Анненский не менее ясно отмечен благодатью другого рода. Это была благодать жизненной радости, светившаяся в каждом его слове, жесте, движении, отражавшаяся отблесками на самых хмурых и нерадостных лицах. И в этой радости, освещённой глубокой мыслью и благородным чувством, - была тайна его обаяния. В многочисленных телеграммах, которыми откликнулась интеллигентная Россия на смерть Анненского, в письмах, получаемых близкими людьми покойного из самых глухих углов провинции, в статьях, напечатанных в газетах, сквозит эта нота, отражение этой именно радостной, бодрящей обаятельности... Но на мой взгляд всего ярче отразилась она в одном эпизоде из довольно отдаленного прошлого. После ссылки в Сибирь, Анненский получил разрешение вернуться в Европейскую Россию и жил в Казани. В верхнем этаже того же дома жил профессор Ц[омакион]17, который опасно заболел. Ему предстояла серьёзная операция, и Анненский каждый день посещал больного. Когда пришёл день операции, врач-хирург серьёзно деловым тоном делал свои подготовительные распоряжения: комнату дезинфицировать так-то... И потом... Врач обратился к близким больного ещё с одним не совсем обычным распоряжением: - Нельзя ли было бы, хоть на полчаса, перед операцией пригласить того господина, которого я у вас видел вчера? Его присутствие как-то особенно... озонирует нравственную атмосферу... В этом случайном замечании врача дано главное, самое существенное определение личности замечательного человека, которого 28 июля мы спустили в могилу у литераторских мостков Волкова кладбища, рядом с Якубовичем18, невдалеке от Михайловского и Успенского... Да, именно: всегда, во всяких условиях и во всякой среде Николай Фёдорович Анненский "озонировал нравственную атмосферу", освещая всякие сумерки лучами своего замечательно правильного ума, освежая настроение своей радостной бодростью, согревая всех благородным обаянием своей личности... О его общественной роли придётся еще говорить и вспоминать много. В этих отрывочно набрасываемых заметках, я хотел хоть отчасти, хоть слабыми чертами наметить своеобразный, - обаятельный, особенный, единственный образ не чиновника, не статистика, не писателя, не редактора, - а милого, любимого, дорогого и необыкновенного человека, продолжающего светить нам и за таинственной гранью смерти своим благодатным, светлым и чистым обаянием. Примечания: 182 Статья эта, напечатанная в августовской книжке "Русского богатства" за 1912 г., была написана Короленко под свежим впечатлением смерти Н. Ф. Анненского, самого близкого друга зрелых лет Владимира Галактионовича, многолетнего товарища его по общественной, журнальной и редакторской работе. Автор не ввёл 183
эту статью в собрание своих сочинений, надеясь в
будущем сказать об ушедшем много больше. Это оказалось, однако, трудно
исполнимым. В 1913 году предполагалось выпустить сборник, посвящённый
памяти Н. Ф. Анненского, Короленко должен был дать для этого сборника
статью, первоначально напечатав её в "Русском богатстве". По этому
поводу он писал Ф. Д. Батюшкову 21 июня 1913 г. в ответ на его запрос:
"В июльской книжке появится небольшой эпизод о Ник. Фёдоровиче, под
заглавием (вероятно) "Третий элемент". Речь идет о голодном годе, о роли
статистики и Николая Фёдоровича, как её руководителя и истинного
представителя "третьего элемента". А вот о более систематических
"воспоминаниях" я как-то сомневаюсь" "... Когда я думал, чтобы написать
в этом роде (т. е. как моя статья в "Р. бог."), то вижу, что ничего не
могу. Я ещё не в состоянии вынуть его, так сказать, из моей жизни и
выделить в особый образ. Ещё много раз придётся говорить о нём, но всё
это вплетётся тесно во всякие другие мои воспоминания". Эти другие
воспоминания должны были, конечно, войти в автобиографическую "Историю
моего современника", преимущественно в часть, посвященную нижегородскому
периоду. Но автор не успел уже описать этого периода, в течение которого
он и Анненский стояли в самом центре Нижегородской общественной жизни и
борьбы с диктатурой дворянства, причём в повседневном общении
укрепилась, стала глубокой и неразрывной их дружеская и товарищеская
связь. В "Истории моего современника" мы находим только описание встречи
В. Г. Короленко и Н. Ф. Анненского в 1880 г. в Вышневолоцкой пересыльной
тюрьме, где они содержались некоторое время в общей камере, по пути в
дальнейшие ссылки. (См. об этом "Истории моего современника" т. III, ч. II, гл. I,
изд. "Асаdemia", М.-Л. 1931 г.) Некоторые черты, характеризующие
взаимные отношения, существовавшие между Короленко и Анненским в
нижегородское время, читатели найдут в статье Т. А. Богданович "В. Г.
Короленко в Нижнем". Напечатана в сборнике "Памяти В. Г. Короленко",
изд. Нижегородского Губсоюэа, 1923 г. 184
того, несколько писем к Анненскому сохранились в копировальных книгах
Владимира Галактионовича. В т. II "Избранных писем В. Г. Короленко",
изд.-во "Мир" 1933 г., опубликовано пять писем В. Г. Короленко к Н. Ф.
Анненскому за 1895-1907 г.
Впервые: РБ, 1912, ? 8, I-XI. 185
реля 1879 г., в Петербурге, в Александра II, но промахнулся.
Был приговорён верховным уголовным судом к смертной казни и 28 мая 1879
г. повешен. 186 доставившие ему, наряду с очерками из жизни каторги ("В мире отверженных"), литературную известность. Якубович был сотрудником и членом редакции "Русского богатства".
фрагменты Источник текста и примечаний: В. Г. Короленко. История моего современника. М., "Художественная литература", 1965. "15 марта 1921 года Короленко писал Горькому о своей работе над 'Историей моего современника': 'Приближаюсь к Нижнему и к борьбе (совместно с Ник. Фед. Анненским, Богдановичем и др.) с <...> диктатурой дворянства'". Г. А. Бялый. В. Г. Короленко. (Изд. второе). Л., "Художественная литература", 1983. С. 103. "Еще в середине 1890-х годов Короленко замышлял, вместе со своим ближайшим другом и соредактором по 'Русскому богатству' Н.Ф. Анненским, мемуарно-публицистическую книгу 'Десять лет в провинции', которая еще не была связана с историей целого поколения 1870-х годов". Петрова М. Г. Владимир Короленко // Русская литература рубежа веков (1890-е - начало 1920-х годов). Книга 1. ИМЛИ РАН. М., "Наследие", 2001 г. С. 459.
Впоследствии мне довелось слышать от Николая Федоровича Анненского следующее интересное сопоставление: - В большом процессе наивные идеалисты и мечтатели ругались, потрясали решетками, наводили ужас на судей. Это было в семьдесят восьмом году. А через два-три года перед теми же сенаторами, безупречно одетые в черные пары и в крахмальных воротничках, Александр Квятковский и потом Желябов давали в корректнейшей форме показания: 'Я уже имел честь объяснить суду, что бомба, назначенная для покушения на императора, была приготовлена там-то и состояла из следующих частей...'
Т. 2, ч. 4, гл. IX, с. 429.
Общество, которое я застал в В. П. Т.*, было довольно разнообразно. Самым старшим и самым солидным из нас был Алексей Александрович Андриевский, педагог, преподаватель русской словесности в одной из одесских гимназий. <...> Смотритель Лаптев относился к нему с почтением и гордился, что под его начальством состоит коллежский советник. Через несколько дней в нашу камеру, под внимательным руководством самого Лаптева, внесли еще одну кровать. - Кого это бог нам дает, Ипполит Павлович? - спросили мы у смотрителя. - Привезут с поездом... надворного советника. Этот надворный советник оказался Николаем Федоровичем Анненским. Я уже видел его раз, попав на собрание 'трезвых философов', - неузаконенного кружка, группировавшегося около 'Отечественных записок'. Там кидался в глаза человек лет уже за тридцать, полный, необыкновенно жизнерадостный и веселый. Во время перерывов за ним постоянно следовал хвост молодежи, прислушиваясь к его метким замечаниям, сдобренным постоянными шутками, каламбурами, остротами... В то время он уже приобрел известность своими экономическими статьями. Он все готовился к кафедре, но разные обстоятельства мешали его ученой карьере; пока он занимался литературой и служил в министерстве путей сообщения, куда министр (кажется, Посьет) охотно принимал лиц свободного образа мыслей. - Вы, конечно, конституционалист, - говорил он одному из кандидатов, - это вашей службе помешать не может. Все просвещенные люди теперь конституционалисты. Жандармы, конечно, думали иначе и, после приказа 'не стесняться ни званием, ни состоянием', - произвели атаку на либеральное ведомство. Одной из жертв этой атаки и стал Н. Ф. Анненский. В нашу камеру он вошел с улыбкой и шуткой на устах и сразу стал всем близким. Какая-то особая привлекательная беззаботность веяла от этого замечательного человека, окружая его как бы светящейся и освещающей атмосферой. К своей служебной карьере он относился насмешливо, как к временному этапу. У него была та бодрая уверенность в собственных силах, которую придают солидные знания и способность к работе. В ссылке он принялся сначала за литературу, а затем стал одним из самых выдающихся организаторов земской статистики в Казани, а потом в Нижнем, пока не переехал в Петербург, где принял живейшее участке в 'Русском богатстве'. * Вышневолоцкая политическая тюрьма. Т. 3, ч. 2, гл. I, с. 591-592.
Про основателя книжной
серии "Жизнь замечательных людей" П. Ф. Павленкова: В тот же день, после вечерней поверки, дверь нашей камеры открылась, и в нее вошел Ипполит Павлович. Он пришел познакомиться с майором. Войдя, он прямо подошел к его койке и, попросив позволения, присел на ближайшую кровать. Я очень жалею, что не могу воспроизвести эту картину. Друг против друга сидели два человека, представлявшие прямую противоположность. Лаптев, огромный, неуклюжий, с топорным лицом простодушного гиганта, в мундире, застегнутом на все пуговицы, как будто он явился к начальству. И против него - маленький человек в арестантском халате, с мелкими чертами лица и вздернутым носиком. Его живые темные глаза сверкали лукавой усмешкой... Некоторое время оба молчали и глядели друг на друга. Лаптев начал первый:
- Как же это, господин майор?.. Павленков пожал плечами и усмехнулся.
- Не знаю, - сказал он кратко. С Лаптевым случилось, что-то необычайное. Его большие глаза остолбенели, он невольно поднялся с своего сидения и растерянно оглянулся на нас всех. - Пг'авда, - сказал он с изумлением. - Ей-богу, пг'авда... Извините меня, господин майор, но, ей-богу - подумал... И как вы могли угадать... Впоследствии, когда мы все, свидетели этой сцены, давно оставили В. П. Т. и наши места заняли другие временные жильцы, Лаптев любил показывать места, где у него жил надворный советник и писатель Анненский, другой писатель - Волохов и наконец - издатель многих книг, майор Павленков. - Проницательный человек, - прибавлял он каждый раз, - мысли в душе человека читает, как в откг'ытой книге... За что, в самом деле, был выслан Павленков? В точности я не знаю, какие доносы поступили на него от филеров и сыщиков, но основную почву составляло, конечно, то, что он был один из неблагонадежнейших издателей. Молодой офицер во времена Добролюбова и Писарева бросает военную службу и приступает к изданию книг. Для него это был, несомненно, не способ заработка (хотя и в этом отношении он вел свои дела очень практично), но также и 'дело идеи'. Я помню одну лекцию в Историческом музее в Москве, где лектор, излагая учение известного астрофизика аббата Секки, привел параллельно места из его книги 'Единство физических сил' и русского перевода этой книги, изданного Павленковым. В переводе оказались исключенными все места, где автор, замечательный ученый, но вместе иезуитский аббат, допускал непосредственное влияние божества на основные свойства материи, как тяготение. Когда я передал об этой лекции Павленкову, он усмехнулся и сказал: 'Еще бы! Стану я распространять иезуитскую софистику'. С энергией, с настойчивостью, с присущим ему необыкновенным лукавством, в целом ряде изданий он старался провести известное мировоззрение, так что изданная им библиотека представляла в этом отношении известную цельность. Цензура не могла справиться с этим; он умел ее обойти, - где взяткой, где просто лукавством. При издании сочинений Писарева цензура уничтожила одну статью, а издателя постановила привлечь к суду. В промежутке между конфискацией книги и судом Павленков успел съездить в Москву, представил в московскую цензуру запрещенную статью Писарева и... получил разрешение. На суде цензурное ведомство оказалось в глупейшем положении: в Петербурге судят за то, что в Москве одобряет цензура. Суд оправдал Павленкова, но постановил уничтожить самую статью. Павленков привел на гласный суд стенографа, который записал прения. Прокурор цитировал ту часть статьи, которая подавала повод к обвинению. Защитник привел обширные цитаты из других ее частей. Таким образом, почти вся статья цитировалась в прениях, а так как процессы гласного суда тогда печатались, то Павленков ввел стенографический отчет в последний том издания. Судебное преследование не помешало появлению статьи, а только содействовало ее огласке. Помню еще такой случай: Павленков издал какую-то азбуку с книжкой для начального чтения, которую цензура тотчас же конфисковала. Известие о 'неблагонадежной азбуке' тотчас же распространилось среди молодежи, и книжечка стала ходить по рукам нелегальным образом. Затем Павленков заказал предисловие, автор которого жестоко разносил изданную им азбуку и предлагал вместо критикуемой книжки для первоначального обучения свою. Цензура пропустила книжку, не заметив, что к этому предисловию был приложен... тот же запрещенный ею текст... Павленкову оставалось только устранить предисловие, на что он имел законное право, а книжку пустить в продажу с большим успехом, так как его проделка стала опять широко известна. На этот раз цензура не рискнула вторичным процессом. Вся его издательская деятельность прошла в такой борьбе с цензурой. Конечно, все это было неуловимо для точной законной квалификации. Нельзя же было карать человека по закону за то, что цензора глупы или продажны. Но административный порядок с его 'неблагонадежностью' - дело другое. Павленков сначала был выслан в Вятку. Здесь он опять ухитрился издать сборник под названием 'Вятская незабудка', для которого соединил литературные силы ссыльных. Сборник был ярко обличительный, имел громадный успех не только на месте, но и на общем книжном рынке и опять причинил много хлопот цензуре. Здесь же с Павленковым случился очень характерный для него эпизод. Он получил из столицы известие, которое призывало его в Петербург недели на две. Добиться отпуска из ссылки не было никакой надежды. Приходилось опять пуститься на хитрость. В то время в Вятке существовал уже особый порядок надзора, ссыльные обязаны были являться ежедневно и расписываться в полицейском управлении. С Павленковым все-таки поцеремонились: он сказался больным, и к нему посылали полицейского на квартиру. Павленков сумел добиться и еще одной уступки: полицейский не являлся к нему лично, а справлялся у хозяйки. Павленков облегчил ему этот надзор: его квартира была во втором этаже, и окна ее выходили на улицу. Каждый вечер в определенные часы Павленков прогуливался по своей комнате, и его тень размеренно мелькала на освещенных лампою шторах. С некоторых пор хозяйка, - кстати сказать, очень преданная своему неблагонадежному жильцу, - сообщила полицейскому, что Павленков нездоров, очень раздражителен и даже ей не позволяет без крайней надобности входить в его комнаты. Но все-таки в определенные часы силуэт поднадзорного появлялся на освещенных шторах к полному удовлетворению полицейского. Так прошла неделя. Павленков был в Петербурге, а на шторах появлялся силуэт хозяйкина сына, обвязанного, 'в виду болезни', шарфами. У полицейского явились все-таки подозрения. Он стал беспокойно приставать к хозяйке и наконец потребовал, чтобы она допустила его к жильцу. Та отговаривалась под разными предлогами, а сама в это время послала в Петербург условную телеграмму. Полицейский еще дня три довольствовался созерцанием силуэта на окне, но его подозрения и беспокойство росли и принимали все более осязательные формы. Он стал настоятельно требовать свидания. Положение обострялось. Наконец полицейский потерял терпение и, устранив после некоторого шума хозяйку, бросился наверх по лестнице, громко требуя, чтобы Павленков ему показался. Он был уже на верхних ступеньках, когда дверь вдруг открылась, и на пороге показался... Павленков. - Что вы тут дебоширите!.. Вон! Я пожалуюсь губернатору! Ошеломленный полицейский чуть не кубарем скатился с лестницы. Только за полчаса перед тем в сумерки Павленков вернулся и незаметно пробрался в квартиру. Этот эпизод Павленков охотно рассказывал, и при этом воспоминании его живые глазки сверкали удовольствием. Благодаря разносторонним связям и настойчивости ему удалось освободиться из-под надзора и вернуться в Петербург. Жандармы имели удовольствие увидеть его опять с теми же мефистофельскими приемами относительно цензуры и... с 'Вятской незабудкой', на которую из Вятки летели жалобы: неблагонадежные ссыльные жестоко высмеивали в сборнике благонамеренную вятскую администрацию. Это наконец надоело, и Павленков очутился в В. П. Т. Мог ли он точно ответить на вопрос Ипполита Павловича Лаптева, за что его высылают?.. Он был 'сочувствующий' - это несомненно. Однажды в нашей камере затеялся разговор о том, что можно делать для политического развития России, кроме террора. Я продолжал доказывать, что необходимо поднять уровень сознания в народе, что для этого необходимо идти с широкой проповедью культуры со стороны мирной интеллигенции и нелегально проводить только политические взгляды о необходимости изменения строя. Павленков резко возразил: просвещение подавляется, учитель превращен в казенную машину для обучения азбуке, а нелегальная идейная работа требует совершенно 'сверхсметных' качеств со стороны пропагандистов. Остается только один путь. Это - террор. Меня поразил тогда решительный тон, прозвучавший в этой возражении. Вообще мягкий и слабый голос Павленкова звучал какими-то гневными нотами. Большинство собеседников с ним соглашалось. Это носилось в воздухе... Это была сила вещей.
Не могу забыть, как мы с 'надворным советником Анненским' потихоньку воровали чернила из конторы. Анненский передал мне банку чернил, стоявшую на другом конце стола, за которым мы писали письма родным, а я потихоньку отлил из нее часть чернил в пузырек из-под лекарства. В это время мы от скуки затеяли писать коллективный роман. К сожалению, старший надзиратель заметил нашу проделку, но я, уже незаметно для него, опять передал пузырек Анненскому, который и ушел из конторы. Когда я вышел, в свою очередь, то на тюремной лестнице меня догнал Лаптев.
- Мне донесли, - сказал он взволнованным голосом, - что при вас есть
банка чернил. Я не хочу вас обыскивать. Я вам поверю: скажите мне, -
правда это? Он, по-видимому, понял условность моего ответа, но все-таки очень обрадовался, тотчас же сошел вниз и стал строго говорить старшему надзирателю, что он осмотрел меня и никаких чернил не нашел... Наши свидания с родными происходили в особой комнате в нижнем этаже тюрьмы. В комнате были два барьера, оставлявшие в середине промежуток аршина в полтора. Мы помещались за одним барьером, наши посетители - за другим, в проходе между нами прохаживался кто-нибудь из администрации, по большей части сам Лаптев. Моя мать или какая-нибудь из сестер приходили часто вместе с женой Анненского, известной детской писательницей, и ее племянницей, которая воспитывалась у Анненских. Девочке было тогда семь лет, и Ипполит Павлович не препятствовал незаконному переходу этой посетительницы на нашу сторону. Мы с Анненским подымали обыкновенно девочку на барьер и держали ее между собой. И тут, увы! - иногда мы злоупотребляли доверием Лаптева: девочка переносила на нашу сторону карандаш, записочку, газету или другую контрабанду. Однажды, обнимая меня, она сунула цельный новый карандаш. Но он попал мимо кармана арестантского халата и с резким звоном упал на асфальтовый пол. По лицу Лаптева пробежало выражение страдания, но он продолжал ровным шагом ходить в проходе. Я наступил ногой на карандаш, потом поднял его и торопливо сунул за халат. Резкий звук падения повторился, повторилась и волна страдания, пробежавшая по лицу Лаптева. Я опять по возможности незаметно поднял карандаш. Я понимал настроение Лаптева: он был формалист и должен был установить так или иначе факт преступления, причем соучастницей являлась бы светловолосая и светлоглазая девочка. На это у него не хватило мужества, и... карандаш остался у меня. Т. 3, ч. 2, гл. V, с. 610-691.
Часа на два или на три после обеда камеры не закрывались, и мы свободно разгуливали по коридору. Вот в эти часы чаще всего устраивалась 'скачка с препятствиями'. Один из нас изображал лошадь, другой садился ему на плечи в виде седока и скакал вдоль коридора. У каждой камеры становились другие участники, и, в то время когда всадник мчался мимо их дверей, - они имели право наносить ему удары по мягким частям. Всадник обязательно был в одном белье, и чем звонче раздавался шлепок, тем более это возбуждало веселья. Андриевский и Павленков не решались на роль всадников, а Анненского трудно было бы нести вскачь по коридору. Поэтому предполагалось, что они лишены также права наносить удары. Но это лишение фактически коснулось только Андриевского. Что же касается Анненского и Павленкова, то они не могли отказать себе в удовольствии хоть изредка шлепнуть проезжающего всадника. Не могу забыть, как Павленков, притаясь за косяком, внезапно выскакивал в коридор и, радостно сверкая глазками, ухитрялся порой с своей стороны нанести удар. В часы, когда камеры запирались, мы устраивали порой общие чтения. За неимением книг приходилось порой сочинять самим. В чемодане Волохова были номера еженедельных приложений к 'Новому времени'. Это было допущено, и он читал нам свои очерки из фабричной жизни. Верещагин или Дорошенко поставляли стихи, соперничая друг с другом на поэтическом поприще. Критика допускалась, и нам доставляли большое удовольствие взаимные критические замечания двух поэтов. Прапорщик находил, не без некоторого основания, что стихи Дорошенка представляли сладкую водицу. Они действительно гладки, но очень сентиментальны. В свою очередь Дорошенко то и дело находил у соперника грубые промахи против логики и даже грамматики. Случайные темы скоро иссякли, и Дорошенко предложил начало повести. В чудный вечер, на берегу гладкого пруда, при луне, под развесистым деревом молодой человек сидит с юной девушкой. Он революционер-пропагандист и зовет ее от Дряхлого мира уйти с ним на пропаганду в Рязанскую губернию. Молодые люди обмениваются длинными поучительными разговорами. Слушатели находили, что молодой человек похож на меня, и я стал по этому поводу предметом шуток... Вторую главу написал я, третью - Волохов, четвертую - Николай Федорович Анненский. Постепенно герои преображались, и интрига усложнялась. Девица, наружность которой Дорошенко описал лишь самыми общими чертами, приобрела некоторые особенности. Один глаз ее был голубой, как ясная синева неба, другой черный, как адская бездна. Голубым глазом она смотрела на героя, звавшего ее в Рязанскую губернию, но черный то и дело обращался на мрачного нигилиста... Т. 3, ч. 2, гл. VI, с. 674-675.
Наконец, помнится в начале мая*, мы узнали, что вскоре должна выступить из В. П. Т. первая партия. В эту партию я не попал и очень жалел об этом, так как в нее попал Николай Федорович Анненский. <...> С Анненским и его семьей и я, и приезжавшие ко мне мать и сестры успели подружиться так крепко, что дружба эта осталась навсегда. Такие связи, возникающие в условиях общего заключения или общего посещения заключенных, бывают вообще прочны, и я мечтал, что, быть может, мы попадем с Анненским в одно место. Александра Никитишна, известная уже и тогда писательница для детей, решила следовать за мужем вместе с племянницей. Моя мать и сестры должны были уехать в Красноярск, к зятю, и мне казалось вероятным, что наши сдружившиеся семьи смогут устроиться где-нибудь вместе. Но список первой партии был объявлен, и я в него не попал. * 1880 г. Т. 3, ч. 2, гл. IX, с. 623.
Так мы приехали в Тюмень, В этом городе находился знаменитый 'приказ о ссыльных', распределявший ссыльных по местам Западной Сибири. Нас подвезли на площадь перед большой тюрьмой, и здесь мы имели удовольствие увидеть часть нашей первой партии: из-за решеток выглянул сначала прапорщик Верещагин, потом Кожухов, Швецов, Анненский. Между площадью и тюрьмой начался оживленный обмен приветствий и разговоров, в котором скоро приняла участие и посторонняя толпа. Т. 3, ч. 2, гл. X, с. 634-635.
Своими людьми были у Маликовых* еще два человека: Александр Александрович Криль и Александр Александрович Лобов. Оба служили торговыми агентами железной дороги, Лобов в Перми, Криль в Екатеринбурге. <...> Криль, женатый на сестре А. Н. Анненской, вращался среди петербургской интеллигенции, был в родстве с известным тогда журналистом Ткачевым, эмигрировавшим после нечаевского дела, и в Петербурге занимался по большей части переводами. <...> Криль был рыхлый гигант, добродушный и несколько расплывшийся, человек даровитый, но беспорядочный дилетант во всем. * кружок ссыльных в Перми. Т. 3, ч. 3, гл. I, с. 654.
Проездом через Казань* я повидался с Анненскими, которые там жили втроем: Николай Федорович, Александра Никитишна и их племянница. Они тоже немало пространствовали в ссылке. Анненский занимал должность заведующего статистикой (она входила тогда в моду). У Анненского выходили уже неудовольствия, приведшие к тому, что ему пришлось впоследствии расстаться с Казанью. Он был все такой же веселый, она все такая же солидная. Мы встретились очень дружески. <...> Анненский снабдил меня письмом к Гацисскому**, жившему в Нижнем-Новгороде, и, пробыв всего один день в Казани, мы тронулись дальше вверх по Волге.
* возвращаясь из Восточной Сибири. Т. 4, гл. XXXI, с. 834.
Страничка из воспоминаний (Памяти А. А. Савельева) фрагмент Источник текста и примечания: Короленко В. Г. Воспоминания о писателях. Под ред. С. В. Короленко и А. Л. Кривинской. М., "Мир", 1934. С. 118.
Глухою ночью в январе 1885 года
я приехал в Нижний1. 1 Не совсем точно: В. Г. Короленко приехал из ссылки в Н-Новгород в конце декабря 1884 г.
|
Начало \ В. Г. Короленко \ В. Г. Короленко о Н. Ф. Анненском |
При использовании материалов собрания просьба соблюдать
приличия
© М. А. Выграненко, 2005-2024
Mail: vygranenko@mail.ru;
naumpri@gmail.com