Начало \ Чтения 2005 \ Программа 1-го дня \ доклад Н. В. Дзуцевой

Сокращения

Обновление: 02.10.2016

Н. В. Дзуцева
И. Анненский и Вл. Ходасевич: между драмой и трагедией


Наталья Васильевна Дзуцева
,
доктор филологических наук, профессор кафедры теории литературы и русской литературы ХХ в. Ивановского государственного университета (Иваново).

Доклад воспроизводит фрагмент главы '"Тяжёлая лира" Владислава Ходасевича: опыт постсимволистской теургии' из монографии:
Дзуцева Н. В. Время заветов: проблемы поэтики и эстетики постсимволизма (Ив. гос. ун-т, 1999 г., см. фрагменты в собрании).

Текст размещён с разрешения автора.

Доклад под названием "Между драмой и трагедией" опубликован в издании: Иннокентий Федорович Анненский. Материалы и исследования. 1855 - 1909. Материалы научно-литературных чтений. М.: Литературный институт им. А. М. Горького, 2009. С. 384-396.

Нумерация примечаний и их незначительное редактирование выполнены мной в соответствии с размещением.

Композиция книги <В. Ходасевич "Тяжёлая лира", 1922> нагнетает семантику этого раскола, этого напряжения и мучительного диалога полюсов: "музыки" и "бедных вещей", падения и вознесенности, чуда преображения и томительно-отвратительной правды дня, - начал, словно "кем-то больно и бесцельно слепленных". Эти слова И. Анненского, сказанные им в 1904 году, сформулировали тогда понимание "современного лиризма", того лирического "я", которое "хотело бы стать целым миром, раствориться, разлиться в нем". Это "я", "замученное сознанием своего безысходного одиночества, неизбежного конца и бесцельного существования" (КО, 102).

"Тень" Анненского - одна из скрытых поэтических субстанций "Тяжелой лиры", и странно, что обычно не замечают ее присутствия в этом поэтическом пространстве. Анненский - "пограничная творческая личность, уже переступившая предел символизма", "завершитель трансформаций символизма"1 - стал для Ходасевича, как и для современников, открывателем нового поэтического опыта, с которым нельзя было не считаться. Но Ходасевич был едва ли не единственным, кто воспринял этот опыт как не просто чуждый, но и враждебный, и во многом потому, что внутренне ощущал с ним опасное родство. Сам тип художественной реакции на мир и человека как сознание "власти вещей с ее триадой измерений", почти болезненная способность видеть, ощущать эту власть и томиться ею, "шлак бессознательной души <...> низводящий с эфирных высот в цепкую, засасывающую тину" (КО, 457), - все это внутренне жило в творческом сознании Ходасевича в качестве начала, требующего преодоления. Сам поэтический строй "Тихих песен" и "Кипарисового ларца", определяемый "сознаньем, раздавленным будничной неподвижностью" (КО, 338), Ходасевич не мог не ощущать как сдачу духовных позиций, снижение поэтического слова и самой миссии поэзии и поэта. Собственно, Анненский оставил от символизма только "мистическую жизнь слов, давнюю и многообразную" (КО, 334), но такого рода поэтическая метафизика замыкалась на вещь как символ беспросветной тоски и бесцельности существования. Это сказалось на качестве лиризма Анненского, в котором "психологические процессы как бы ассимилируют материальную среду"2. Таким образом, "психологический символизм" Анненского3 для Ходасевича демонстрировал не только программный отказ от теургического идеала, но и несостоятельность творческой позиции личности, ибо "душа оказывается лишенной возможности исполнить свою миссию, как бы предоставленной самой себе, пораженной своим одиночеством и бесцельностью своего существования"4.

"Тяжелая лира" во многом написана под знаком Анненского - как узнавание того, что вызывает реакцию отторжения ("Вдруг стала несогласна / Взыгравшая душа"; Ходасевич В. Собр. соч. Т. I, с. 211. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте книги с указанием после букв "ВХ" римской цифрой - тома, арабской - страницы) и требует преодоления, возвращая тем не менее к сознанию, что "Спасенья нет на том пути, / Куда уносит вдохновенье" (ВХ, I, 224). Предел этого внутреннего раскола явлен стихотворением, начинающимся строками: "Смотрю в окно - и презираю. / Смотрю в себя - презрен я сам..." А вот финал: "Так вьется на гряде червяк, / Рассечен тяжкою лопатой" (ВХ, I, 217). Ю. Левин, расшифровывая реминисцентную насыщенность поэзии Ходасевича, вероятно, ошибочно возводит эти стихи к державинскому "Я - царь, я - раб, я - червь, я - Бог!"5 На наш взгляд, ассоциация куда ближе и подсказана Анненским: как, должно быть, болезненно переживал Ходасевич всю горечь иронии Анненского, узнавая себя в образе "мечтательного червяка", которого жизнь облюбовывает как избранника, "если увидит, что он не балаганный царь мечты, а ее безумец, ее мученик. И тогда избранника этого по классической традиции до сих пор называют уже не мечтателем, а творцом, даже изящнее, поэтом, с притязательно книжным О в безударном слоге" (КО, 126).

Скрытый, вряд ли осознаваемый до конца самим автором "Тяжелой лиры" диалог-спор с Анненским во многом мотивирован тем, что именно в пору создания "Тяжелой лиры", 14 декабря 1921 года, Ходасевич выступает с докладом на вечере памяти И. Анненского в Доме искусств. Текст доклада лег в основу статьи "Об Анненском", которую Ходасевич публиковал трижды в разных редакциях (последняя из них относится к 1935 году). Резкое неприятие опыта старшего поэта не было для него случайностью или делом вкуса6. Противостояние "культу Анненского", царившему в акмеистической среде, не могло не заострить полемическую позицию Ходасевича. Но истинные причины были глубоко внутренними и коренились в отношении к принципиальным проблемам личностного бытия (к смерти, а значит, и к проблеме религиозного оправдания жизни). Не случайно свой очерк об Анненском он строит на резко выраженном и едва ли не нарочитом сопоставлении Анненского с героем толстовской повести "Смерть Ивана Ильича". Представляя Анненского как поэта смерти, Ходасевич отказывает ему в преимуществе перед толстовским героем: Иван Ильич, в отличие от поэта, преодолевает абсурд бытия конечным усилием веры, обретая Бога на пороге небытия. С Анненским-поэтом, по Ходасевичу, этого чуда не произошло. В его поэзии "безжалостная, безучастная, безобразная жизнь, заживо разлагающаяся, упирается в безжалостную, бессердечную смерть", "на эту мучительную реальность еще давит груз постоянных страхов, кошмаров, ужасов, порою переходящих в бред" ("Об Анненском", ВХ, II, 100, 102). Пожалуй, самое главное в осмыслении Ходасевичем "проблемы Анненского", - это "перевод" ее из сферы трагедии в поле драмы: "...жизнь освещается, понятая по-новому <...> старое, малое "я" распадается, - смерти нет, потому что нечему умирать <...> Это и есть очищение, катарсис, то, что завершает трагедию, давая ей смысл религиозного действа <...> Драма есть тот же ужас человеческой жизни, только не получающий своего разрешения, очищения <...> Так было с Анненским-поэтом" (ВХ, II, 109).

Лирическая атмосфера "Тяжелой лиры" насыщена мучительным сцеплением этих двух полей - трагедии и драмы. Их сопряжение выдает смыслообразующий скрытый сюжет книги. Основной структурный элемент лирического сюжета - это диалог-борьба, противостояние-преодоление, власть преобразующей силы творческого духа и мучительно-трезвая догадка об утопизме всякого жизнетворчества. Высший трагический смысл бытия, утверждаемый через повседневность и будничную сниженность драмы, определяет сложную, мучительную работу сознания, в котором ощущается интеллектуальное усилие: "Ты, мысль, повисла в зное мира / Над вечной розою - душой" (ВХ, I, 303) - так это будет обозначено в примыкающих к "Тяжелой лире" стихах 1923 года. Повышенная интеллектуальная температура самых проникновенных признаний Ходасевича также роднит его с интеллектуальным лиризмом Анненского7, давая, однако, совсем другой результат.

Ощущение одиночества души, загнанной в плен бренного существования, тем острее и безвыходнее, чем сильнее угроза срыва символистского приема. Попытка воплотить реальность связи "верха" и "низа" образует лирическую сюжетику книги, но постсимволистское сознание упрямо возвращается к опыту Анненского. Более того, можно предположить, что первоначально лирическое задание "Тяжелой лиры" было связано с воплощением той пограничности "как бы двойного бытия", которое отсылает к поэтическому опыту Тютчева. В записной книжке 2 июня 1921 года Ходасевич замечает: "Плоть, мир окружающий: тьма и грубость. Дух, вечность: скука и холод. Что же мы любим? Грань их, смешение, узкую полоску, уже не плоть, еще не дух (или наоборот): т. е. - жизнь, трепет этого сочетания, сумерки, зори" (ВХ, II, 11). Однако оглядка на Анненского усложняет и обостряет обозначенную коллизию. Лирическое единство книги, действительно, держится на зыбком переплетении этих начал, заявленном первым стихотворением "Музыка" гармонично и просветленно. Но далее тональности драматически сменяют друг друга. Аура души-Психеи и жестко контрастирующая с ее трепетной духовностью грубая фактура жизни, сопротивляющаяся всякому творческому к ней прикосновению, создают напряжение полей, сливающихся в оксюморонную центральную коллизию: "Восстает мой тихий ад / В стройности первоначальной" (ВХ, I, 209). Высшая, религиозная оправданность бытия подвергается страшному сомнению:

Тяжек Твой подлунный мир,
Да и Ты немилосерд.
И к чему такая ширь,
Если есть на свете смерть? 

(ВХ, I, 227)

Отсюда поэтический жест, резко меняющий традиционную структуру лирического высказывания:

Перешагни, перескочи,
Перелети, пере- что хочешь -
Но вырвись: камнем из пращи,
Звездой, сорвавшейся в ночи...
Сам затерял, теперь ищи...

Бог знает, что себе бормочешь,
Ища пенснэ или ключи.

(ВХ, I, 216)

Здесь, в этой почти "розановской" модели стихотворного фрагмента8, а точнее, в небывалой по смысловой энергии префисной семантике заключено экзистенциальное внутреннее усилие, гаснущее в бормотании бытовой обыденности. Это граница, черта, предел: Ходасевич, в сущности, подошел вплотную к неразрешимости основной лирической коллизии, которую разрабатывал Анненский. "Речь идет о стремлении соединить несоединимое, опровергнуть ту реальность, которая наносит обиду и рождает чувство ущербности. Если на одном конце оказывается абсурдная закономерность бытия, то на другом - противостоящая ей бредовость желания. Такой коллизии ни Пушкин, ни Фет, ни вообще русская художественная традиция не знала"9. Вот чем явился опыт Анненского для Ходасевича, вставшего перед задачей его преодоления. И преодоление происходит благодаря чуду - не его вмешательству, а его обретению10:

Не чудно ли? В затоптанном и низком
Свой горний лик мы нынче обрели,
А там, на небе, близком, слишком близком,
Все только то, что есть и у земли.

(ВХ, I, 232)

Это читается как программный ответ на вопрос, поставленный Анненским: "А если грязь и низость - только мука / По где-то там сияющей красе"11. Ходасевич подхватывает, намеренно переиначивая, самые, казалось бы, сниженные смыслы Анненского: "Вы, карты, есть ли что в одно и то же время / Приманчивее вас, пошлее и страшней?"12 У Ходасевича: "Играю в карты, пью вино, / С людьми живу - и лба не хмурю..." (ВХ, I, 224). У Анненского: "...увидать пустыми тайны слов..."13. У Ходасевича: "Кто тайное хранит на сердце слово, / Утешный ключ от бытия иного..." (ВХ, I, 229).

Но дело даже не в реминисценциях. К концу сборника поэтическое слово набирает особый тип "энергийности", необходимой для непосредственного теургического акта. Это прямое осуществление "заветов символизма": "Присутствие некоего "да" или "так будет", которым воля (курсив мой. - Н. Д.) утверждает истину как нравственную ценность" (ЗС, 10). Не случайно возникает вполне осознанный жест решимости: "...И дерзкой волею певца / Приемлю дерзкое решенье..." ("Невеста"). Звучит прямое обращение к Творцу - дать поэту благословение на чудо преображения:

А если с высоты твоей
На Чудо нет благословенья, -
Да будет карою моей
Сплошная смерть без воскресенья. 

(ВХ, I, 246)

Поэт посягает на чудотворство, являющееся прерогативой Творца, чтобы утвердить религиозную природу искусства, которую Ходасевич будет отстаивать до конца дней.

Завершающая книгу "Баллада" воспроизводит сам теургический акт по всем законам символистской магии: "Но звуки правдивее смысла / И слово сильнее всего" (ВХ, I, 241).

Я сам над собой вырастаю,
Над мертвым встаю бытием:
Стопами в подземное пламя,
В текущие звезды - челом. 

(ВХ, I, 242)

Строй "баллады" передает напряженную тяжесть теургического усилия, его волевой стимул, подчеркнутый медитативным однообразием ритмического движения со "зловещей угловатостью, с нарочитой неловкостью стиха"14. Само слово "Орфей", по тонкому наблюдению И. Андреевой, "поэт лепит, подготавливает звучанием слов: "стопы" и "опирает" (чем, кстати, замечательно передает физическую тяжесть лиры, требующей опоры)"15. Но это и Орфей, о котором писал А. Белый: "Мифология в образе Орфея наделила музыку силой, приводящей в движение косность материала"16.

"Представление о поэте у Ходасевича и самых догматических символистов совпало практически полностью", - пишет Н. Богомолов, анализируя "Тяжелую лиру". "Можно сказать даже больше: для Ходасевича принципиально важным понятием становится "теургия", которая была лозунгом младших символистов"17. Если это так, то встает вопрос о цене, которую Ходасевич заплатил, стараясь "преодолеть" Анненского и утвердить религиозную природу искусства. Отвергнуть символизм без потерь для поэзии было невозможно. Но и возродить теургию в ситуации постсимволизма оказалось делом не менее проблематичным. Экстатический прорыв в мифотворческое лоно трагедии имел своим основанием "драму бытия", ее неустранимость из сознания: ведь Ходасевич возрождал теургию, когда символизм, по его выражению, стал уже "планетой без атмосферы" ("О символизме", ВХ, II, 173). Это было похоже на эксперимент, поставленный на себе, на соблазн духовного испытания. Не об этом ли соблазне пишет Ходасевич жене 2 февраля 1922 года: "Темное, дымчатое, сомнительное и пленительное туманит меня, как вино <...> И все это надо принять в себя, чтобы погибнуть или стать совершенно светлым" (ВХ, IV, 439). Покидая навсегда Россию, Ходасевич признается: "Прямо скажу: я пою и гибну <...> Я зову с собой - погибать" (ВХ, IV, 441).

П р и м е ч а н и я:

1. Смирнов И. П. Художественный смысл и эволюция поэтических систем. М., 1977, с. 81, 84.
2. Гинзбург Л. О лирике. Л., 1974, с. 337.
3. Там же, с. 314.
4. Салма Н. Опыт интерпретации феномена русского символизма в свете истории развития мысли // Acta Universitatis: Материалы и сообщения по славяноведению. Szeged, 1989, с. 46.
5. Левин Ю. И. Избранные труды: Поэтика. Семиотика. М., 1998, с. 218.
6. В. Ходасевич рецензировал "Книгу отражений" Анненского, назвав входящие в нее статьи "запоздалыми" (см.: Ходасевич В. [Рец. на кн. И. Анненского "Книга отражений"] // Золотое руно. 1906, 3).
7. "Анненский научил пользоваться психологическим анализом как рабочим инструментом в лирике" (Мандельштам О. Буря и натиск // Мандельштам О. Соч. в 2 т. Т. II. М., 1990, с. 287).
8. Тынянов Ю. Н. Промежуток // Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино, с. 173.
9. Мусатов В. Пушкинская традиция в русской поэзии первой половины ХХ века: От Анненского до Пастернака. М., 1992, с. 15.
10. Тонко почувствовал "чудо" Вяч. Иванов, так отозвавшийся о "Тяжелой лире": "Этот высокий акт преодоления озаряет Вашу лирику необыкновенным, несколько жутким, ибо нездешним отблеском..." (Иванов Вяч. Письмо В. Ходасевичу, 12 января 1925 года // Новый журнал. 1960. Кн. 62, с. 287).
11. Анненский И. Лирика. Л., 1979, с. 101.
12. Там же, с. 100.
13. Там же, с. 87.
14. Тынянов Ю. Н. Промежуток, с. 173.
15. Андреева И. [Послесловие] // Ходасевич В. Письма М. В. Вишняку // Знамя. 1991, 12, с. 212.
16. Белый А. Символизм как миропонимание. М., 1994, с. 176.
17. Богомолов Н. А. Жизнь и поэзия Владислава Ходасевича // Ходасевич В. Стихотворения. Л., 1989 (Б-ка поэта. Большая сер.), с. 34, 33.

вверх

 

Начало \ Чтения 2005 \ Программа 1-го дня \ доклад Н. В. Дзуцевой

Сокращения


При использовании материалов собрания просьба соблюдать приличия
© М. А. Выграненко, 2005-2015

Mail: vygranenko@mail.ru; naumpri@gmail.com

Рейтинг@Mail.ru     Яндекс цитирования