|
|
Начало \ Написано \ Анненский и Цветаева | |
Открытие: 5.05.2012 |
Обновление: 05.09.2024 |
Марина
Ивановна
Существует ли тема 'Цветаева и Анненский'? Естественной причиной
ответить 'нет' служит принадлежность этих людей к разным поколениям и
жизненное их непересечение. Когда Анненский готовил к публикации
3-ю, 'женскую', часть своего анализа 'О современном лиризме',
оказавшегося итоговым, Цветаевой было 17 лет. Первая книжка её
стихов вышла в 1910 г., когда Иннокентия Фёдоровича уже не было в живых.
Разделило их и обитание в разных культурно-географических средах -
Петербурга и Москвы. Кроме того, М. И. чужда была
символизму, не относя его даже к литературным явлениям.
Анненского же традиционно и старательно делают представителем символизма,
зачастую не принимая во внимание его собственное мнение.
И что
же
- совсем
ничего нет? Неужели только предположения?
В
1917 г. М. А.
Волошин протянул нить между этими двумя
именами, написав в статье 'Голоса поэтов':
'У последних пришельцев
стих подошел гораздо интимнее, теснее к интимному, разговорному голосу
поэта. В старшем поколении это уже предчувствовалось в Ин. Феод.
Анненском и намечалось в Кузмине. Теперь это слияние стиха и голоса
зазвучало непринужденно и свободно в поэзии Ахматовой, Марины Цветаевой,
О. Мандельштама, Софии Парнок'. [1]
А. А. Ахматова,
пронёсшая через всю жизнь трепетное отношение к И. Ф.,
оставила запись: 'Знала ли Анненского М.
Цветаева, не знаю'.
См. текст
"Трагедия Иннокентия Анненского" и комментарий к нему.
Известно, что они не были подругами, но почему-то ей надумалось связать эти
два имени, не поясняя.
Ну а
сама М. И.? Ведь она - поэт, знавшая поэтов, читавшая столько стихов. Она знала людей, которые виделись и общались с И. Ф., например, того же
М. А. Волошина, - неужели ничего не сказала? Сказала, в письме Б. Л.
Пастернаку от 14 или 19 июля 1923 года: Анненский - "единственный" (см.
прим. к тексту "Трагедия Иннокентия Анненского"
на странице А. Ахматовой).
В статье 1934 г. 'Пленный дух (Моя встреча с Андреем Белым)'
в ироническом рассказе о выступлении представителя литературной группы
ничевоков встречается цитата, как бы между прочим, из
'Среди миров':
Не потому,
что от неё светло,
Значит,
было место И. Ф. в мире Цветаевой, и строчки его помнились. Но только в
статье 1937 г. 'Пушкин и Пугачёв' нахожу это место:
Пугачёв знал, что
Гринёв, под страхом смерти не поцеловавший ему руки, ему служить - не
может. Знал ещё, что если бы мог, он, Пугачёв, его, Гринёва, так бы не
любил. Что именно за эту невозможность его так и любит. Здесь во всей
полноте звучит бессмертное анненское слово: 'Но люблю я одно -
невозможно'. [2]
Вот так
- "Бессмертное анненское слово"
- сказано, как отрезано, по-цветаевски. И тема, пусть и короткая
-
получается.
Однако не всё
так просто. У Г.В. Адамовича в очерке
"Судьба
Иннокентия Анненского" читаем:
Да, было сопротивление еще со стороны Марины Цветаевой, не сдержанное, уклончивое, как у Ходасевича, а бурно-нетерпимо-презрительное,
с мнимо-снеговых вершин своего собственного вызывающего вдохновения.
'Анненский? Читала и бросила. Зачем я стану его читать?' Однажды я
слышал и другое ее замечание о 'Кипарисовом ларце', на одном из
собраний 'Кочевья', устраивавшихся Слонимом: Возможно, в этих словах сказалось общее отношение автора к Цветаевой. И очень возможно, что в основе этого отношения - зависть. Он не смог скрыть раздражения, расписывая её "вызывающее вдохновение". У этой "истории" две параллели (в моём понимании). 1) Мог ли откровенно наврать Адамович? Вряд ли. Передёрнуть, с учётом их взаимоотношений, - мог. 2) Могла ли что-то такое сказать Цветаева? Могла, с учётом её характера. При этом печатно утвердив "бессмертное анненское слово". Ведь и Гумилёв высказывался об Анненском не только восторженно, и мы знаем об этом не только от Адамовича. А ещё - Бунин, З. Гиппиус, Маяковский. Поклонение Анненскому не было "всеобщим".
[1]
Максимилиан Волошин. Лики творчества. Л.: 'Наука', 1988. См. также по теме:
Ольга Крамарь Источник текста: Иннокентий Федорович Анненский. Материалы и исследования. 1855-1909. Материалы научно-литературных чтений. М.: Литературный институт им. А. М. Горького, 2009. С. 397-404. Стихотворная драма М. Цветаевой 'Феникс' входит в цикл с авторским названием 'Романтика'. Цикл состоит из шести произведений, созданных Цветаевой в конце 1918 - начале 1919 года. Четыре пьесы указанного цикла содержат в своем составе такой компонент рамочного текста, как эпиграф. Всего в пьесах одиннадцать эпиграфов. Это обстоятельство само по себе вызывает несомненный интерес - известно, что в своих художественных произведениях Цветаева была достаточно экономна в использовании эпиграфа и даже находила для этого необходимое теоретическое обоснование. Так, объясняя А. Бахраху смысл названия своей книги 'Ремесло', Цветаева писала: 'Есть у Каролины Павловой изумительная формула:
О ты, чего и святотатство Эпиграф этот умолчала, согласно своему правилу - нет, инстинкту! - ничего не облегчать читателю, как не терплю, чтобы облегчали мне. Чтоб сам'1. Приведенное свидетельство кажется чрезвычайно показательным не только для уточнения характера отношения Цветаевой к эпиграфу, но и для понимания своеобразия ее художественного мира в целом. Оно указывает на факт наличия скрытых эпиграфов, которые существуют в воображении поэта как важнейшая составляющая его творческой психологии и лишь в исключительных случаях становятся известны читателю. Знаменитое пушкинское определение 'дьявольская разница', объясняющее различие между романом и романом в стихах, столь же актуально при сопоставлении драмы и драмы в стихах. Возможно, именно поэтому Цветаева колебалась в определении жанра своих произведений из цикла 'Романтика', называя их пьесами, драматическими поэмами, поэмами. Драматургия Цветаевой - это драматургия Поэта. Поэтическая игра в ее пьесах явно превосходила игру театральную. Превосходство 'высказываемого' над 'выказываемым', Поэта над Комедьянтом подчеркивалось как самим обращением к эпиграфу, так и частотностью его употребления. Использование эпиграфа - чрезвычайно интересный момент в творческой истории произведения, в его тематической и формальной организации. Эпиграф - это 'чужое', не ставшее 'своим' в той степени, как 'своей' становится цитата, включенная в текст. Своеобразие использования чужого слова в эпиграфе заключается в том, что цитата-эпиграф существует во внетекстовом пространстве, она располагается перед произведением или какой-либо структурно выделенной его частью. И, вместе с тем, такая цитата 'живет' одновременно в двух контекстах - 'своем' и 'чужом', формируя особый характер отношений между цитируемым и цитирующим текстами. Совершенно очевидно, что эпиграф в драматическом произведении играет иную роль, нежели в эпическом и лирическом. Он вынесен не только за пределы текста, но и за пределы сцены, он не поддается сценическому воплощению, не имеет пластического эквивалента. В этом качестве эпиграф может быть соотнесен с ремарочным пластом пьесы. С появлением эпиграфа ремарки перестают быть единственным способом воплощения авторского начала. Это тем более актуально для драматургических опытов М. Цветаевой, что ее пьесы статичны, автора в большей степени интересует не действие, а душевное состояние героя. Сюжетная динамика уступает место динамике психологической, каждый монолог героя - это 'крупный план', движение чувства и эмоции. 'Чужой текст' эпиграфа, не вторгаясь в художественную ткань драматического произведения, формирует восприятие, формулирует оценку, выступает как средство характеристики героя и одновременно является воплощением авторского отношения к миру. Необходимо отметить, что избирательное отношение Цветаевой к эпиграфу всегда диктовалось художническим расчетом, тщательной выверенностью всех его потенциальных возможностей. Девять из одиннадцати эпиграфов в пьесах цикла 'Романтика' даны на языке первоисточника (французский), без перевода, один из двух русскоязычных эпиграфов представляет собой цитату из стихотворения М. Цветаевой 'Бог согнулся от заботы...', другой эпиграф - это цитата из стихотворения И. Анненского 'Невозможно'. В этой эпиграфической 'встрече' поэтов прочитывается намек на особый характер отношения Цветаевой к Анненскому, указание на близость их творческих индивидуальностей. Ощущение некоего симпозионального единства, наличия общей эстетической платформы усиливается еще одной, весьма показательной в данном контексте деталью. Практически все иноязычные эпиграфы снабжены развернутой формулярной отсылкой, содержащей не только фамилию автора, но и название произведения-источника, в то время как два русскоязычных эпиграфа сопровождаются только инициалами: в одном случае - М. Ц., в другом - И. А.. И в том и в другом случае указание на источник цитирования отсутствует. Этот факт приобретает особое значение в контексте следующего высказывания Цветаевой об эпиграфе в очерке 'История одного посвящения': 'Кстати, заметила: лучшие поэты (особенно немцы: вообще - лучшие из поэтов) часто, беря эпиграф, не проставляют откуда, живописуя - не проставляют - кого, чтобы, помимо исконной сокровенности любви и говорения вещи самой за себя, дать лучшему читателю эту - по себе знаю! - несравненную радость: в сокрытии - открытия'2. Сюжетной основой стихотворной драмы Цветаевой 'Феникс' стала история последних лет жизни легендарного Казановы. Создавая образ 'седого венецианского льва', Цветаева стремилась к исторической достоверности. Необходимый материал для этого давали 'Исторические и военные записки и очерки', автором которых был фельдмаршал князь де Линь, и мемуары самого Казановы. Документальная основа произведения Цветаевой подтверждалась эпиграфом к пьесе, отсылающим к 'Мемуарам' Казановы, и следующей за эпиграфом ремаркой. Ощущение достоверности усиливалось иноязычностью эпиграфа, точным (вплоть до главы!) указанием на источник. На примере этого произведения Цветаевой можно установить, насколько важны принцип узнаваемости, степень узнаваемости, тип узнаваемости цитаты эпиграфа. 'Мемуары' Казановы явно не относились к разряду книг, широко известных русскому читателю, однако имя Казановы было известно всем, причем область знания была достаточно специфической. Это, несомненно, следовало учитывать в процессе создания произведения, и нужно сказать, что Цветаева блестяще использовала фактор читательского ожидания. Взятый из мемуаров Казановы эпиграф к пьесе ('Ибо старому человеку враждебна вся природа') переводит легенду о Казанове в совершенно иную, противоположную читательским ожиданиям плоскость, декларирует принципиальный разрыв с традиционным представлением о герое. В цитируемом отрывке обращает на себя внимание его синтаксическая структура. Структурная незавершенность стимулирует читательское воображение, недосказанное распространяется не только на возраст и физическое состояние героя. Эпиграфом имплицируется антитеза молодости и старости, жизни и смерти, 'величия' и 'гротеска'. Читательскоё воображение способно представить множество ситуаций, которые могли бы предшествовать придаточному предложению с союзом 'ибо'. В соответствии с темой эпиграфа к 'Фениксу' действие в пьесе представляет собой непрерывную цепь конфликтов героя с людьми, бытом, с прошлым, настоящим и будущим, 'ибо старому человеку враждебна вся природа', вся жизнь. Эпиграф выводит изображаемое за пределы замка Дукс, последнего прибежища Казановы. Не желая быть побежденным жизнью, герой уходит навстречу смерти в новогоднюю ночь. Цитата из 'Мемуаров' Казановы, ставшая эпиграфом к произведению Цветаевой, аккумулировала в себе его драматический пафос. Однако при всей подчеркиваемой достоверности образа Казановы герой пьесы Цветаевой - это 'поэтическая вольность'. 'Трезвая мель' мемуарных свидетельств взрывается 'бессмертным анненским словом' - эпиграфом к третьей, заключительной картине пьесы. Этот эпиграф - строка из стихотворения И. Анненского 'Невозможно' - одновременно продолжает и исключает тему первого эпиграфа. Логика 'тысяча первого объяснения в любви Казанове' (так сама Цветаева называла пьесу) потребовала изменения реального жизненного сюжета: конкретная достоверность уступила место романтическому вымыслу. Правда вымысла уравнивалась в правах с правдой факта. Невозможное в жизни становится возможным и необходимым в искусстве. Эпиграф актуализирует название пьесы, утверждает идею бессмертия любви. Эпиграф из стихотворения И. Анненского ('Но люблю я одно - невозможно') - это ключ к постижению цветаевского отношения к жизни, цветаевской концепции бытия, природы ее мифотворчества. Осуществленная Цветаевой целенаправленная редукция текста-источника, сопровождавшаяся деконтекстуализацией цитаты и последующим перемещением ее в новый контекст, привели к тому, что строка из стихотворения Анненского коннотируется в ином, по сравнению с текстом-источником, семантическом ключе. Эта строка приобрела категоричность формулы и стала воплощением цветаевской концепции творческой свободы художника. Однако это не означает, что обладавший иным семантическим потенциалом контекст стихотворения Анненского выводится за пределы творческого внимания поэтессы. Внимательное чтение третьей части драмы 'Феникс' свидетельствует о том, что Цветаева воспринимала это стихотворение не только в семантическом, но в артикуляционно-фонетическом плане. Легкое 'дуновение' стихотворения 'Невозможно' в пьесе Цветаевой ощущается в явной семантизации восходящих к Анненскому фонетических повторов:
Мне это имя незнакомо: Этот монолог Франциски, юной героини пьесы, заставляет вспомнить звуковой рисунок стихотворения 'Невозможно':
Есть слова - их дыханье, что цвет,
Не познав, я в тебе уж любил Цветаева обратилась к произведению Анненского отнюдь не из-за прагматических соображений, а сам выбор эпиграфа не был механической операцией по перенесению понравившейся строки из одного контекста в другой. Это обращение было констатацией духовной близости поэтов, родственности их творческих поисков. Цветаева имела все основания ощущать себя 'товаркой' Анненского в его 'мастерской' художника слова. Слово было постоянным объектом ее рефлексии в статьях, дневниковых записях, письмах. Кроме того, не исключено, что интерес Цветаевой к стихотворению Анненского стимулировался ее детскими воспоминаниями о вспыхнувшей с 'первых лет' 'страсти к слову'. 'Звук слов, до краев наполненный их смыслом, доставлял совершенно вещественную радость', - так писала об этой 'страсти' сестра поэтессы А. Цветаева (разрядка А. Ц - O. K.)5. '...Разве оно могло позабыться - Рождество. <...> В снегом - почти ярче солнца - освещенной зале, сбежав вниз по крутой лесенке, мимо янтарных щелок прикрытых гудящих печей, - мы кружились, повторяя вдруг просверкавшее слово. Как хрустело оно затаенным сиянием разноцветных своих 'р', 'ж', 'д', своим 'тв' ветвей'6. Эти слова мемуаристки кажутся чуть ли не буквальным повторением 'поэтической фонологии' Анненского. Строки эпиграфа, отсылающего к стихотворению 'Невозможно', 'проросли' не только в стихотворной драме Цветаевой 'Феникс', но и - значительно позже - в ее очерке 'Пушкин и Пугачев'. В 'Пушкине и Пугачеве' ключевое слово из стихотворения 'Невозможно' будет названо 'бессмертным анненским словом'7. Тем самым Цветаева фиксирует факт постоянного присутствия стихотворения в своей читательской памяти, в своем творческом сознании. Творческая методика Цветаевой в этом очерке в значительной степени обусловлена усвоением творческой методики Анненского. Вновь, как и в пьесе 'Феникс', в 'Пушкине и Пугачеве' ключевое слово стихотворения 'Невозможно' станет точкой пересечения звуковых и смысловых соответствий. К стихотворению Анненского отсылает маркированный предикативом наличия есть первый абзац очерка, посвященный 'магическим словам', словам - 'самознакам' и 'самосмыслам'. Этот абзац воспринимается почти как прозаический эквивалент стихотворного текста Анненского. Как полемический рипост Цветаевой на ключевое слово стихотворения Анненского воспринимается следующий фрагмент очерка 'Пушкин и Пугачев': 'Есть у Блока магическое слово: тайный жар. Слово, при первом чтении ожегшее меня узнаванием: себя до семи лет, всего до семи лет (дальше - не в счет, ибо жарче не стало). Слово - ключ к моей душе - и всей лирике:
Ты проклянешь в мученьях невозможных В этом контексте цветаевской погруженности в мир поэзии Анненского, возможно, не будет казаться чрезмерным допущением предположение о том, что чуткая к этимологическим оттенкам своего имени, Цветаева могла воспринять как адресованные себе строки из стихотворения Анненского 'Другому':
Моей мечты бесследно минет день... Примечания: 1 Цветаева М. И. Критику. // Цветаева М. И. Сочинения. В 2-х т. Т. 2. Проза. Письма. Сост., подгот. текста, коммент. А. Саакянц. М.: Худож. лит. 1988. С. 499. 2 Цветаева М. И. История одного посвящения. // Цветаева М. И. Собр. соч. В 7 т. T. IV. М.: Эллис Лак. 1994. С. 142. 3 Там же. Т. III. С. 570. 4 Анненский И. Ф. Избранные произведения. Л.: Худож. лит. Ленингр. отд. 1988. С. 115. 5 Цветаева М. И. Воспоминания. М.: Сов. писатель. 1971. С. 65. 6 Цветаева М. И. История одного посвящения. // Цветаева М. И. Собр. соч. В 7 т. Т. IV. С. 67. 7 Там же. Т. V. С. 502. 8 Там же. Т. V. С. 511.
|
|
Начало \ Написано \ Анненский Цветаева |
При использовании материалов
собрания просьба соблюдать
приличия
© М. А. Выграненко, 2005-2024
Mail: vygranenko@mail.ru;
naumpri@gmail.com