Начало \ Именной указатель \ Н. Н. Пунин об Анненском

Сокращения

Обновление: 05.04.2024


Н. Н. ПУНИН об АННЕНСКОМ

 

Николай Николаевич Пунин  (1888-1953) - искусствовед и художественный критик, член ИЗО Наркомпроса. Позже - профессор Ленинградского университета и Института им. И. Е. Репина Академии Художеств СССР. Выпускник царскосельской гимназии 1907 года. Третий муж А. Ахматовой. Погиб в лагере.

Страница Википедии.

"...я тот, кто как-то особенно знает слова и имеет свою мысль".
Из письма Н. Н. Пунина к А. Е. Аренс, лето 1914. [2]

Пунин часто упоминается А. Ахматовой П. Н. Лукницким) в связи с И. Анненским - см. в собрании фрагменты 4, 5, 6, 11, 16 книги: П. Н. Лукницкий. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. 1, 1925-1926 и фрагмент 7 книги: П. Н. Лукницкий. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. 2, 1926-1927.

О Пунине:

воспоминания Ю. К. Герасимова.

Н. Н. Пунин. Фрагмент из воспоминаний, написанных в середине сороковых годов, по дневникам 1904-1906 гг. Воспоминания / Публикация А. Г. Каминской и Н. Л. Зыкова // Материалы 2015. Предоставляется по индивидуальному запросу.


Николай Пунин -
гимназист [1]


Проблема жизни в поэзии И. Ф. Анненского

 

Источник текста и буквицы: А. 1914. ? 10. С. 47-50.
Фото: [2]

47

Tout son col seconera cette blanche agonie
Par lsрaсе infligée à I'oiseau qui le nie,
Mais non l'hоrrеur du sol où le plumage est pris.
St. Mallarmé

З ТЕХ, кто его знал, ни один уже не войдет в аллеи Царскосельского парка свободным от тоски, меланхолии или хотя бы обычности воспоминания, навязчивого воспоминания о поэте, чья слава смешана с горечью смерти и чью седеющую голову пять лет тому назад короновали на гробовой подушке, убранной лилиями... В нежно-дрожащем просторе озера, в ветвях, чернеющих перед фронтонами Екатерининского дворца, в белом мраморе замерзающих статуй живет - я бы не сказал его душа, и не тоска даже, а просто - воспоминание о нем, неизбежное, вечное и от этого подчас даже тяжелое и холодное. Действительно ли Царскосельский парк - Элизиум этой тени, или это просто наваждение, - я не знаю, но вы прочтите "Кипарисовый Ларец", а потом войдите, попробуйте... о, несомненно, кто-то в его роде прохаживается по аллеям.

Для меня в этом отношении имеет особенное значение один отдаленный берег темного пруда; это не та скамейка, где другой поэт встречал одинокую, рыдающую и смятенную музу Анненского, - там, на этом берегу даже нет никакой скамейки, - это молчаливое и пустынное место, заросшее акациями, с каким-то нелепым китайским павильоном, игрушечной кирпичной крепостью над водой и игрушечным полотном железной дороги. Два черных лебедя рассекают темные, сонные воды и роют алыми клювами дно, поросшее травой. Дети приходят сюда играть, кормить лебедей, сердить их и радоваться тому, как смущенные в своем величавом одиночестве лебеди раскрывают подрезанные крылья и, сгибая и вытягивая черные шеи, бьют клювами воды; они уплывают в сумерках, сливаясь с, водой; они уносят с собой обиду своего невоплощенного полета, мечту или отчаяние своих сердец, рожденных в черном бархате австралийского неба - их несбывшейся родины... Впрочем, не в зтих, в конце концов, жалких лебедях все дело; и акации, тонкие, трепетно шуршащие, с такою мелкою дрожью, и голые ветви сухой липы, и китайский павильон, и небо, так по-царскосельски прозрачное, а главное - какая-то случайная, раз навсегда сложившаяся ассоциация - заставляют здесь вспоминать... здесь говорить...

48

или - уже до того расчувствоваться - так читать траурную книгу романтика-символиста, нашего раннего символиста, нашего величайшего символиста.

Анненский начал в годы, когда о Бальмонте серьезные люди говорили шепотом, и слово "декадент" имело еще какое-то значение; но Анненский опередил и свою школу, и своих современников, и даже, если хотите, самого себя - в этом скрыта его удивительная жизненность и до сих пор полное его непризнание! Правда, он, как все первые символисты, лелеял мечту о девственной, о непорочной, о царственной поэзии, но его "мечты бесследно минул день..."; недоумение и страх, а потом и смирение, глубочайшее смирение эстета перед жизнью - вот что оставил нам этот мучительный поэт, зажавший в пальцах свою тоску, всегда немного пахнущую ладаном.

Я не знаю, какими словами можно говорить о поэзии, и тем более о поэзии целой жизни, но если она тревожит из года в год и изо дня в день, от нее надо избавиться хоть литературой, а эта белая поэзия тревожит длительно, настойчиво, тревожит исподтишка всей эфемерностью своей красоты и своего страдания. Не образами, конечно, и не ямбами: хризантемы давно истлели в наших плюшевых будуарах, ямбы состарились до паралича, но жизнью, именно жизнью, которая так и не далась в руки этому мечтателю-гусенице, вообразившему, что поэт осуществляет жизнь словом ("Вторая Книга Отражений", стр. 6). Как поэт, Анненский, конечно, был влюблен в жизнь, и он караулил ее везде, за каждым углом своей мысли, на перекрестках, по площадям, караулил с мучительной настойчивостью, с тоскою, отчаянием и неврастенией настоящего влюбленного. Но жизнь неумолима, ее не соблазнить какой-нибудь камеей-сканью ХVII века, и когда красота начнет потряхивать перед ней розовыми туниками, прятать голову в золотистые меха, или, еще лучше, раскидает цветы по земле, по навозу, по подвалам - жизнь только так, между прочим, полоснет ножом, и уже чахнет, изнемогает красота и развивается, как болотный туман. .Для красоты, желающей во что бы ни стало утолить нашу любовь, нашу разодранную душу, для красоты,. действительно серьезной и гордой, непременно гордой, как королева, есть только одна возможность, пожалуй, своего рода кукол - смирение. Господа, красота не соблазн, перечтите еще раз Пушкина, красота не фаворитка, ей даже не надо туник, мехов или цветов, она не гашиш, не отрава, ее дрессировать нельзя, как нельзя и выучиться быть ею, но если вы родились в ее золотых пеленках, никто, даже жизнь, не отнимет ее у вас. Об этом забыли те, кто вышивал пурпурными нитками свое "эстетическое" мировоззрение, думая, что под таким покрывалом не страшна сама смерть:

...Захочу - так сам Тобой я буду:..
- Захоти, попробуй! - шепчет Дама.

а в конце концов:

49

...Все простить им... если это
Только Это, а не То.

И Анненский простил:

Пройдут года... Быть может, месяца...
Иль только дни, - и мы сойдем с дороги:
Ты - в лепестках душистого венца,
Я просто так, задвинутый на дроги.

и красоте:

Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с Ней не надо света.

а потом уж простирал руки и молил в отчаянии:

О, дай мне только миг, но в жизни, не во сне,
Чтоб мог я стать огнем, или сгореть в огне!

О, он любил жизнь, он изнемогал от этой любви, он совсем по-детски, романтически влюбился в нее, он завидовал Раскольникову с его случайно вырвавшимся Свидригайловым, ревновал к Лермонтову, к его снастям, к его синим далям и больше всего к его презрению - Анненский твердит о своей любви, надоедает этой любовью, хвастается ею... но он же больше всего и издевался над жизнью; разве не он вздумал морочить ее метафорами, обольщал, соблазнял, доводил до исступления, чтобы потом кинуться и обладать обессиленной, одурманенной, слабой.

Но говорить, те, что раз, хотя бы даже случайно, соблазнились чистой красотой, красотой превыше жизни, красотой, одурманивающей жизнь, те навсегда сохранили на своих лбах печать проклятия, на губах - .истерику, в сердце - неизнашиваемую тоску; говорят - это люди отверженные, отчаянные, их руки держат смерть, и они застывают еще при жизни в мертвенном оцепенении. Гоголь вместе с.Хомой Брутом .хорошо знали "панночку", Гоголь же и спас нас от красоты; но ведь Гоголь умер шестьдесят лет тому назад, а для Анненского его опыт был не только гимназическим вздором, но еще и надоевшей истиной - как же ему было не попробовать с начала, не влюбиться до самозабвения в эти косы, в эти руки:

Мои - вы, о дальние руки,

как же ему было не завидовать снежинкам:

Потому что ими плачешь ты,

а потом не узнать ни этих кос, ни этих рук и умолять:

...Сквозь эту тьму,
Скажи одно: ты та ли, та ли?

50

умолять, чтобы в конце концов:

... солнце их нашло без сил
На черном бархате постели.

Но и этим еще не кончить, и после этого, изнемогая в желтом сиянии:

Увидав, что невозможно
Ни вернуться, ни забыть...
...По привычке все тянуться
К чаше, выпитой до дна...
("Тихие Песни")

и, холодея, славить с гордой покорностью самое жалкое, самое позорное, самое ничтожное слово: невозможно - эти вэ, эти зэ, эти эм.

Если слово за словом - что цвет, . .
Упадает, белея тревожно,
Не печальных меж павшими нет,
Но люблю я одно - невозможно.

О нет, до такой степени красота еще никогда не обольщала человека! и главное, человека, сознающего весь ужас и всю извращенность такого обольщения. Анненский знал, что в его нецеломудренном отношении к жизни тот, другой, найдет вину, знал он и то, что метафоры скуют когда-нибудь его тени свободный и немой полет. Но... был ли он, действительно до такой степени опутан, или просто его огорошила раз навсегда муза Надсона, - только очиститься он не мог, да и не успел бы: жизнь кончалась, надо было допрясть последние нити, которые были крепки, как жилы, и ложились на пяльцы покорные, как шелк. Они тянулись, прекрасные и звенящие, и мир начинал внимать их величавому пению. Анненский подымается на последние ступени. Он уходит; с земли его уже перестали видеть; он бросает свое гениальное, свое вещее завещание - свою Тоску - этот предсмертный взмах огромных крыльев. В сущности, его душа уже обрела покой, ей уже не надо ни жизни, ни красоты, но она еще полна воспоминаний любви, она дрожит и бьется у порога, замедляет свой полет, смотрит и вспоминает - и над сломанными руками, над притворщицей, над пустыми .зыбками она несет свое смирение, несет, уплывая от берегов, где осталось прикованное ужасом крыло и белая агония, сброшенная с шеи. Но мы-то, мы-то, оставшиеся, знаем, что эта душа унесла с собой обнду своего невоплощенного полета, ведь нам не забыть ни этой белой поэзии, ни темного пруда с черными лебедями, сливающимися в сумерках с водой, ни истомы их вытянутых шей, ни отчаяния, ни тоски их сердец, ни мечты их подрезанных крыльев, ни молчаливых, простертых над водой взмахов - немого полета туда, к черному бархату австралийских небес - их несбывшейся родины...

Статья написана для журнала "Аполлон", сотрудником которого Пунин являлся в то время. В отношении публикации редактор С. К. Маковский писал в письме Пунину от 27 ноября 1914 г. из Москвы:
"Что касается до статьи об Анненском, то, разумеется, очень хорошо, если она написана, но если бы почему-либо её не было, то я с этим помирюсь, ибо ждать дольше с No 9 нет никакой возможности" ([2], с. 78).

Начало статьи вольно процитировано в издании Трактир жизни. (М.: "ЭКСМО-ПРЕСС", 1998. С. 68):
"Из тех, кто его знал, ни один уже не войдёт в аллеи царскосельского парка свободным от тоски, меланхолии или хотя бы обычности воспоминания, неотступного воспоминания о поэте, чья слава смешана с горечью смерти."

<Из мемуарных записей1>

Источник текста: Н. Н. Пунин. Фрагмент из воспоминаний, написанных в середине сороковых годов, по дневникам 1904-1906 гг. Воспоминания. Публикация А. Г. Каминской и Н. Л. Зыкова // Материалы 2015. С. 311-328.

Фото: газета "КоМоК", 30 июня 1999 г. С. 26.

312

Гимназия, в которой мы учились с братом (Александром,3 умершим во время блокады от голода), как и Царское Село, была не со всем обычной гимназией: ее директором был Иннокентий Анненский. В те первые годы нашего пребывания в гимназии мы ничего не понимали в этом. Анненский казался нам директором-чудаком. В Гостином дворе в книжной лавке Митрофанова уже которую зиму за стеклом в окне, засиженный мухами, стоял экземпляр книги стихов: Ник-то "Тихие песни", и мы знали, что это сборник стихов Анненского. Никто из нас в ту пору этой книги не читал, но если бы даже и читал - самый факт: директор пишет стихи ни в какой мере не соответствовал царскосельским представлениям о директоре

313

и его времяпрепровождении и в наши головы не укладывался. Время от времени мы видели этого директора в гимназических коридорах; он появлялся там редко и всегда необычайно торжественно. Отворялась большая белая дверь в конце коридора первого этажа, где помещались старшие классы, и оттуда сперва выходил лакей Орефа <sic!>,4 распахивая дверь, а за ним Анненский; он шел очень прямой и как бы скованной какой-то странной неподвижностью своего тела, в вицмундире, с черным пластроном вместо галстуха; его подбородок уходил в высокий, крепко накрахмаленный, с отогнутыми углами воротничок; по обеим сторонам лба спадали слегка седеющие пряди волос, и они качались на ходу; широкие брюки болтались вокруг мягких, почти бесшумно ступавших штиблет; его холодные и вместе с тем добрые глаза словно не замечали расступавшихся пред ним гимназистов, и, слегка кивая головой на их поклоны, он торжествен но проходил по коридору, как бы стягивая за собой пространство. Наверх, там, где помещались мы, ученики младших классов, он никогда не подымался я же видел его только потому, что дружил тогда с Бородиным, учеником VI, кажется, класса, и спускался к нему вниз каждую перемену. Более близкого отношения к Анненскому ни в эти годы, ни позже мы, гимназисты младших классов не имели; Анненский преподавал греческий язык в VIII классе, но греческий язык был вскоре отменён, и Анненский остался в моей гимназической памяти лишь торжественно проходящей по нижнему коридору тенью. И тем не менее, гимназия* была не совсем обычной. Казенный дух, обычный в учебных заведениях того времени, как бы трепетал и рассеивался от какого-то неуловимо тонкого и вместе с тем постоянного дыхания. Его чувствовали учителя, подобранные директором, Анненским, и мы, праздновавшие открытие царскосельской статуи Пушкина5 и ставившие своими силами на гимназической сцене Софокла. Меня это дыхание коснулось**, как только я спустился вниз, в IV классе; в коридор, заканчивавшийся дверью в квартиру Анненского.

<...>

* О царскосельской гимназии см.: Музей Николаевской царскосельской гимназии; Финкельштейн К. И. Императорская Николаевская Царскосельская гимназия. Ученики. СПб., 2009; [1].
** В этом месте в ПК есть вставка:
[с силой, удивляющей меня и сейчас].

314

<...>

Я подружился тогда с Сашей Бородиным6, учеником VI класса <...>

Семья Бородиных была зажиточной (у них был дом в Киеве) и несколько чопорной семьей; мне было трудно сидеть у них за чайным столом. Бородины были домами знакомы с Анненскими и с семьей Хмара-Барщевских. Саша Бородин кое-что рассказал мне об Анненском, но то, что он рассказывал, или, может быть, то, что я запомнил из его рассказов, относилось к бытовым мелочам, вроде, например, того, что Анненский любил крепкий чай с одной, обязательно одной каплей сливок. Рассказывая об Ан<ненском>, Бородин имитировал его неповторимую интонацию, точнее, его манеру говорить. Царскоселы почти всегда, говоря об Анненском, имитировали эту манеру, немного шаржируя ее; этим они выражали свое иронически-почтительное отношение к директору Царскосельской гимназии. В Царском Селе много говори ли об Орефе, так что у меня тогда сложилось впечатление, что Орефа главное - и при этом несколько комическое лицо в семье Анненских.

<...>

315

<...> я предпочитал популярные книжки и стал, между прочим, благодарным читателем маленьких томиков 'Жизнь замечательных людей', издаваемых Павленковым; по-моему я прочитал все. Они волновали меня ещё потому, что питали тогда же пробудившиеся во мне и тщеславие, и честолюбие: с 'великими людьми', я соотносил, разумеется себя. Об этой моей страсти к этим маленьким книжкам узнал Анненский, вероятно, от отца, который будучи гимназическим врачом, лечил кого-то в семье Анненских. Он порекомендовал отцу подарить мне книжку Жоли8 'Психология великих людей'; я получил её; она холодила меня, в ней было слишком мало нужных мне фактов.

<...>

Я заговорил об этом <о гимназических журналах> только потому, что на окраине всей этой школьной журналистики на мгновение возник передо мной Гумилёв. Он был старше меня сперва на три, а потом на два класса, умудрившись в VII классе остаться на второй год. Некрасивый, но с тщательно сделанным пробором посередине головы, он ходил всегда в мундире, кажется, на белой подкладке, что считалось среди гимназистов высшим шиком. Никакого активного интереса к гимназической жизни он не обнаруживал, но вокруг его

316

имени смутно гудела молва; говорили об его дурном поведении, об его странных стихах и странных вкусах. Я ничего не помню, кроме того, что я смотрел на него, надменно проходящего по коридору, с благоговейным любопытством. К журналу 'Горизонт', помнится, он имел какое-то отношение. Раз как-то - я тогда уже издавал 'Грозу' - мы прошли с ним, возвращаясь из гимназии, один квартал; о чем мы говорили, не знаю, но самым фактом этого разговора я был польщен.

320

И время шло, наступил октябрь <1905>, все было взволновано, все вышло из своих берегов. Сам я был нравственно усталым и именно благодаря биографиям <из библиотеки Павленкова> и Шопенгауэру; <...> а кругом - все жило какой-то другой жизнью. Занятия в гимназии шли плохо, все ждали чего-то, на что-то надеялись. В педагогическом персонале произошла важная для меня перемена: у нас был новый учитель русского языка - В. Орлов.16 Это был очень образованный, но весьма сомнительной нравственности человек: он попросту был подл, как сказал о нем Иванов <соученик Пунина>, - дело в том, что, будучи весьма либерального образа мышления, он тонко и хитро либеральничал в гимназии, имея почти всегда класс на своей стороне, он очень ловко закрывал глаза начальству и говорил в классе самые ужасные, - как тогда казалось, вещи, вроде: 'цензором Пушкина был шеф жандармов, граф Бен-кен-дорф', и при этом 'шеф жандармов' он произносил так, что наивный человек мог подумать, что это была большая честь Пушкину, а ученики, конечно, ясно видели в этом произношении тонкую иронию. Таковы были и все его поступки. Во вся ком случае, ему обязана Царскосельская гимназия своим участием в политическом движении России. Я, благодаря своим познаниям в области литературы и особенно Белинского, сразу выдвинулся почти на первое место; за сочинение с тех пор я не получал меньше четверки.

Шли дни, началась октябрьская забастовка, петербургские гимназии смутно волновались, среди нас происходило тоже что-то, но тогда я не мог понять, что именно. Заключенный в своем внутреннем мире, мало замечая, что делалось кругом, я с недоумением увидел, что жизнь коснулась нашей гимназии - и, когда, вдруг, так неожиданно, так странно поднялись трое или четверо моих 'товарищей' и вместо русских уроков начались дебаты на общественные темы, потом практические советы со стороны Орлова, высказываемые в такой, например, форме: 'совет рабочих посылает в таких случаях депутацию', о, как хорошо понимали эту фразу мои товарищи! я сидел, недоумевая. Но вот была послана и наша депутация, мы требовали, теперь я не помню, чего, мы грозили забастовать, я и еще двое, волнуемые честолюбием, протестовали, не соглашались, отказались от забастовки, позже нас хотели за это предать товарищескому суду, но

321

обстоятельства и одна моя речь спасли нас от этих излишних переживаний.

Было, помнится, 14 октября. Весь 7-й класс, кроме нас троих, просил передать Орлова (он был тогда классный наставник) директору свои требования, в случае неудовлетворения которых они грозили забастовкой; и не только они, но вся гимназия, потому что эта новая, крайне занимательная идея и такая выгодная, успела привиться через депутатов всем классам. На другое утро гимназия была закрыта. Я все еще 'спал', правда, я читал уже Бебеля, Лассаля, Маркса, но так как в них меня занимала гораздо больше их философия и внутренние переживания, и так как я все еще не мог разорвать кольца моей внутренней замкнутости, то я не понимал, какую связь имеют эти глубинные думы о страдающем человечестве с нашей забастовкой.

Но атмосфера, меня окружавшая, сгущалась ежечасно; каждое утро и каждый вечер узнавали мы о новых требованиях и новых забастовках, и вот была объявлена та знаменитая всеобщая забастовка, создавшая 17 октября и все последующее до сего дня. Был вечер 16 октября <...> На другой день был объявлен манифест, а после 12 часов появились флаги. - А потом что-то зловещее на северо-востоке, кровь и манифестации, Трепов и патроны.

Что делали в это время мои товарищи, я положительно не знал, мне рассказывали, что они ездили в Петербург, собирались в кружки, организовывали общества. Не будучи в тесной связи с ними еще раньше, теперь я своим протестом приобрел в их лице своих искренних врагов, как я уже говорил, они хотели меня судить, но, увы, это были мечтания увлекшихся юных политиков. Отчасти последующие события, отчасти я сам не дали исполниться таким увлекательным мечтаниям. Наконец, гимназия была открыта, директор - это был бессмертный Анненский, сказал речь, ему ответили; мы разошлись по классам, но выпущенные раз на свободу, как взволнованные волны

322

могли так скоро успокоиться, тем более, что вокруг еще все бушевало, все жило полною жизнью. В силу новых постановлений, мы имели право устраивать сходки, и вот эти сходки стали смыслом нашей гимназической жизни. После занятий мы собирались обыкновенно в актовом зале, ставили рядами скамейки, стол и трибуну и открывали свои заседания.

Первое время дело шло о ближайших днях нашей жизни, о дальнейших отношениях к политической жизни России, о наших организациях. Были учреждены постоянные сходки, выработаны боевая организация и товарищеские суды - все эти специальные термины слишком знакомы нам, имевшим счастье и несчастье жить в этот интереснейший период. Я по-прежнему был в опале, и только маленькая группа, состоящая по большей части из сыновей очень со стоятельных личностей, концентрировалась вокруг меня и двух-трех моих товарищей.

<...>19

После расстрела 9 января я резко изменил своё поведение и вскоре стал одним из деятельных участников гимназических сходок. Возбужденный событиями, я был в запале и действовал почти в исступлении. Мальчики, с которыми я теперь сблизился, внушали мне уважение, но, кажется, они не питали ко мне особого доверия - в сущности, это было естественно. Среди них был, между прочим - сын известного литературного критика Венгерова и сын переводчика 'Заратустры' - Антоновский,20 было ещё несколько человек: всё это были, как теперь сказали бы, 'идейные мальчики'. Почему позже я ни об одном из них ничего не слышал; куда они пропали?

323

<...>

я говорил за 'левых' - я избавил себя от суда <гимназических товарищей>, я стал впереди толпы, но я потерял свое одиночество, свой мир; свою душу отравил я этой позорной, лживой, корыстной речью. Я так неблагодарно окунул её в грязь жизни человеческой, так запятнал её, что никогда уже она не будет снова той идеальной, замкнутой и чистой, какою была до этой зимы.

И тогда меня с полной основательностью обвинили все, начиная от директора, кончая товарищами в 'подлизывании', в трусости перед левыми. Правда, моя страстность, моя решительность, моя безусловность, с которой я потом присоединился к левым, сделали то, что на меня возлагали многие рискованные и трудные предприятия, вроде депутаций, посредничества между сходками и директором и т. п. Но на мне всегда лежала ненависть товарищей. Когда же после Рождественских каникул гимназия лишилась главарей, которые не успели еще приехать, я царствовал в ней почти один; это были дивные и яркие дни в моей жизни. Я приходил со сходок разгоряченный, возбужденный до нервности, кое-как ел и, конечно, не занимался, (тогда это можно было). Вечера я проводил в организаторских кружках, комитетах. Вскоре вступил в сношения с петербургскими кружками и через своего брата21 <Леонида> готов был принять уже под свое руководство 2-й кадетский корпус. Но зима проходила, Россия успокаивалась, рабочие организации лопались одна за другой, ряд объявленных всеобщих забастовок провалились, не успев начаться. Политика Витте была безукоризненна. Реакция начиналась.

324

<Мне стыдно до сих пор за отца и за себя; не было во всем этом ни доверия, ни любви; я боялся его, и он боялся меня; никто из нас не смог преодолеть своей скрытности. Ничего похожего не было в отношениях моих братьев к отцу: они его любили. Все это, может быть, потому, что я не скрывал своего чувства превосходства над отцом, а он не мог мне этого простить. <:> Анненский, жалуясь на меня отцу, говорил обо мне с оттенком отвращения - так, по крайней мере, я мог понять со слов отца. А между тем, Анненский - я узнал об этом тогда же, - героически защищал учеников от царскосельской полиции, утверждая, что ответственность за их поступки лежит на нем и на педагогическом персонале, что ученики - это дети. Летом 1906 года он был отстранен от должности директора. С осени белая дверь в конце коридора отворялась уже каждую перемену и оттуда выходил маленький коварный старичок - Моор <sic!> со звездой на вицмундире. Первое время мы встречали его свистом>.

Наша гимназия, как и все почти гимназии, стояла под флагом социалистов, мы готовили забастовку, ожидая только призыва от совета рабочих депутатов. Правда, мы уже не надеялись на солидарность всех классов и прибегали к обструкциям. Мне было поручено вместе с Васильевым, который, между прочим, сейчас находится в тюрьме, разжечь гимназию речами - это плохо удавалось, прибегли к насилию, распустили зловоние по классам. Гимназию опять закрыли, но еще накануне педагогический совет временно исключил семерых из нашего класса из гимназии и в том числе меня, ссылаясь на наше будто бы слишком приподнятое и нервное настроение.

325

Потом я напрасно скрывался в Царскосельском парке, хотел, хоть на минуту забыть все, что происходило дома. А дома было страшно тяжело: начиная от бабушки, кончая маленьким братом,22 все 'тыкали' мне, не успел я войти в дверь, на то, что делаю я с отцом, все ненавидели меня, не разговаривали и все время перекидывались между собой фразами, в которых выражали удивление, или злость, или ненависть к таким сыновьям, каким был я. Я измучивался вконец, мой отец, такой сухой, педантичный, железный, плакал и умолял меня - что же могло еще быть. И я решил. Мое решение стоило мне только моего честолюбия и моей славы, но, Боже, как трудно оно мне досталось. И, когда снова открылась гимназия, я был уже не тем; правда, я долго еще дипломатично вертелся с левыми, но роль моя больше никогда уже ко мне не возвращалась, да я и не мог бы ее теперь исполнить.

Комментарий в ПК, с. 129: "Мемуарные записи об Анненском написаны в 1940-е годы, хранятся в частном собрании".
Ещё один фрагмент воспоминаний, о Гумилёве, опубликован:
Тименчик Р. Д. "Иннокентий Анненский и Николай Гумилёв".

327

1 Пунин Николай Николаевич (1888-1953) родился в семье военного врача Николая Михайловича. Пунины жили с 1889 г. почти сорок лет в Павловске в доме Прены на Госпитальной улице, д. 5. Этот деревянный дом сохранился до наших дней. В семье было пять детей - четыре сына и дочь. Два старших сына - Николай и Александр - учились и окончили Императорскую Николаевскую гимназию, директором которой был И. Ф. Анненский. Леонид и Лев учились в военных училищах, Зинаида окончила Ксениенскую гимназию. С детства дети были приучены хранить семейные традиции и вести дневник. В семье старшего сына Николая сохранились его дневники. Большая часть из них опубликована: [2]. Предлагаем вниманию читателей выдержки из гимназических дневников, в которых описываются события 1905-1906 гг., не вошедшие в книгу, исключение составляет небольшой фрагмент воспоминаний (от слов 'Анненский казался нам директором чудаком...' до слов ':этим они выражали свое иронически-почтительное отношение к директору Царскосельской гимназии', опубликованный ранее, см.: ПК. С. 120.

3 Пунин А. Н. (1890-1942). Родился в Павловске, был вторым сыном в семье Пуниных. С 1900-1908 г. учился и окончил Николаевскую гимназию.

4 Имеется в виду слуга Анненского - Гламазда Арефа Федорович.

5 В Царском Селе 29 мая 1899 г. был заложен камень в честь столетия А. С. Пушкина для будущего памятника; 15 октября 1899 г. был установлен памятник А. С. Пушкину работы скульптора Р. Р. Баха.

6 Бородин Саша (1885-1925). <сын А. В. Бородиной; он упоминается в её переписке с Анненским, см. о нём прим. 3 к письму Анненского А. В. Бородиной от 29.11.1899 г.> Окончил Николаевскую гимназию в 1904 г. Он был в VII, а Пунин - в VI кл. (1902-1903 уч. год) Николаевской гимназии, тем не менее, они подружились. После окончания гимназии Бородин много путешествовал, он побывал на Кавказе, в Италии, в Швейцарии, в Вене. Они переписывались и решали сложные астрономические задачки. Несколько его писем хранится в архиве Н. Н. Пунина.

<...>

8 В архиве Н. Н. Пунина хранится книга: Жоли Генрих. Психология великих людей. Перевод с французского. Издание Ф. Павленкова. СПб., 1894. Между первым и вторым названием рукой Николая Пунина написано карандашом: 'по преимуществу французских'. В крайнем верхнем правом углу владельческая надпись: 'Н. Пунин. 1905. 17 апреля'. Ниже рукой Пунина надпись чернилами наискосок: 'Книга, рекомендованная И. Ф. Анненским'.

328

<...>

16 Орлов В. И. (1870-1953). С 1905 г. (?) преподавал в Николаевской гимназии русский язык.

19 Здесь и далее в угловые скобки заключен текст, из более поздних дневников Н. Пунина.

20 Литературный критик - Семён Афанасьевич Венгеров (1855-1920), его сын Всеволод (1887-1938), учился с Н. Пуниным в гимназии, был расстрелян и реабилитирован. Известный переводчик Ницше - Юлий Михайлович Антоновский (1857-1913), его сын Николай учился в одном классе с Н. Пуниным, сослан в Иргиз, в 1935 г. реабилитирован.

21 Пунин Леонид Николаевич (1893-1916). Родился в Павловске, третий сын в семье Пуниных. В Николаевской гимназии учился только в первом классе, затем отец перевёл его в Псковский кадетский корпус. Атаман партизанского отряда. Погиб на войне - 1 сентября 1916 г. Похоронен в Павловске. См.: Новое время. 1916. 18 сентября (1 октября). ? 14561. С. 5; Каминская А. Г. Павловск и Первая Мировая война. СПб., 2014. С. 109-129; Хорошилова О. А. Всадники особого назначения. М., 2013. С. 31-32.

22 Пунин Лев Николаевич (1897-1963). Родился в Павловске, был пятым ребёнком в семье Пуниных. Окончил 2-й кадетский корпус и Павловское военное училище. Военный инженер. Похоронен в Павловске.

Из письма Д. И. Курошева Н. Н. Пунину,16 декабря 1913 г., из С.-Петербурга:

"... сейчас мне представляется, что эти поэты - запоздавший отклик французского декадентства. Конечно, они откликнулись совсем не так, как это сделало старшее поколение (Анненский). Те приняли мозгом этот новый яд и, профильтровав его, наполнили им тайники своих чувств, после чего принялись бережно собирать в ларцы филигрань тонких переживаний. Совсем иначе сделали эго-футуристы. Они пожрали сердцем этот яд и завопили от боли и восторга во всю силу своих молодых лёгких".

[2], с. 56.

Курошев Дмитрий Иванович - критик.
В примечании к этому письму об Анненском, с. 464:

Анненский Иннокентий Фёдорович (1856-1909) - филолог-эллинист, поэт, драматург, переводчик. В 1897-1906 гг. был директором Царскосельской Николаевской гимназии. Хотя Пунин не учился непосредственно у Анненского, так как греческий язык был исключён к этому времени из обязательной программы гимназий, но какое-то влияние директор оказывал на него через отца, работавшего в той же гимназии врачом; в частности, по рекомендациям Анненского Н. М. Пунин приобретал для сына некоторые книги. Позже Пунин стал горячим поклонником поэзии И. Ф. Анненского.

Из письма Н. Н. Пунина А. А. Ахматовой, 23 декабря 1922 г., из Петрограда:

"... сладко, утешительно и дорого, чтоб продолжалось начавшееся, о чём Анненский говорит "только утро любви"".

[2], с. 160.

ИСТОЧНИКИ

1. Сайт К. И. Финкельштейна Царскосельская Императорская Николаевская гимназия.
2. Н. Пунин. Мир светел любовью: Дневники. Письма / Сост., предисл. и коммент. Л. А. Зыкова. М.: "Артист. Режиссер. Театр". 2000.

 

вверх


 

Начало \ Именной указатель \ Н. Н. Пунин, персональная страница

Сокращения


При использовании материалов собрания просьба соблюдать приличия
© М. А. Выграненко, 2005-2024
Mail: vygranenko@mail.ru; nnaumpri@gmail.com

Рейтинг@Mail.ru     Яндекс цитирования