Начало \ Осталось в памяти \ Воспоминания Т. А. Богданович

Сокращения

Обновление: 25.04.2011

Т. А. Богданович
<Воспоминания об И. Ф. Анненском>

об авторе


Источник текста
: ПК, с. 78-85 (публикация А. В. Лаврова и Р. Д. Тименчика).
Нумерация примечаний и их незначительная правка выполнена мною в соответствии с размещением.

Воспоминания об Анненском извлечены из мемуарной книги Т. А. Богданович 'Повесть о моей жизни' (1880-1910) (ГБЛ, ф. 218, ед. хр. 382, 383; машинопись воспоминаний имеется также у дочери писательницы С. А. Богданович). О содержании книги см.: Воспоминания и дневники XVIII-XX вв. Указатель рукописей. Редакция и предисловие С. В. Житомирской. М., 1976, с. 51-52.
См. издание воспоминаний: Татьяна Богданович. Повесть моей жизни. Воспоминания. 1880-1909. Новосибирск, Изд-во "Свиньин и сыновья", 2007 г. Текст публикации дополнен извлечениями из этого издания, приведёнными курсивом. Есть некоторые несущественные разночтения в текстах публикации и издания.

Воспоминания Т. А. Богданович опубликованы в сборнике: Иннокентий Анненский глазами современников / К 300-летию Царского Села: [Сборник / сост., подг. текста Л. Г. Кихней, Г. Н. Шелогуровой, М. А. Выграненко; вступит. ст. Л. Г. Кихней, Г. Н. Шелогуровой; коммент. Л. Г. Кихней, Г. Н. Шелогуровой, М. А. Выграненко] - СПб.: ООО "Издательство "Росток", 2011. С. 140-150.

Молодые Анненские, особенно оба брата, старший и младший и сестра Мария Фёдоровна, обладали сатирической жилкой и стихотворным дарованием. Они постоянно писали шуточные стихотворения друг на друга и на других временных обитателей своей квартиры.
<...>
Младший, Иннокентий, давал не меньше пищи для шуток.1 В особенности доставалось его ранним поэтическим опытам. Он пытался скрывать их, но в маленькой тесной квартире это было нелегко и сестры скоро обнаружили у него любимый плод его раннего вдохновения, длинную патетическую поэму 'Магали'.
2

Мария Федоровна уверяла, что в ней был такой стих: 'Бог шлет с небес ей сладостную фигу'.

Можно себе представить, сколько шуток это породило.

Мария Федоровна написала стихотворную пародию, изображавшую печальную судьбу злополучной героини в петербургских редакциях.

Юный поэт будто бы тщетно носил ее из редакции в редакцию. В действительности он не только не помышлял ее печатать, но сам впоследствии, к сожалению, уничтожил.

Невзирая на это, жестокая сестра описывала, как автор глушит редакторов чтением своей бесконечной поэмы.

'Магали - моя отрада!' - взывает он, а безжалостный редактор прерывает: 'Нам не надо! Нам не надо!' Увлеченный автор не слушает. 'Магали - мой голубочек'3 - продолжает он. 'Ну, проваливай, дружочек!' - решительно выпроваживает поэта редактор.

Эти стихотворные перепалки нисколько не портили отношений молодых Анненских.

Обоих братьев, - хотя жизненные интересы далеко развели их впоследствии, - и сестру Марию Федоровну до самой их смерти связывала горячая братская любовь.

В 1876 году, когда я, полуторагодовалым ребенком,4 попала в эту семью, ставшую мне родной на всю жизнь, она уже была не так многолюдна. Сестры дяди, и Мария Федоровна, и Любовь Федоровна, уже вышли замуж, и на его попечении оставалось в ту пору только два мальчика - его младший брат, подросток, Иннокентий и буквально подкинутый ему, абсолютно чужой мальчик, Ваня Емельянов.

Его привез отец из глубины бессарабских степей, чтобы отдать в Петербурге в реальное училище. От кого-то он узнал, что у дяди жили иногда пансионеры, и буквально умолил его взять к себе мальчика и отдать в училище, обещая платить и за содержание, и за ученье. Дядя с трудом согласился. Из нужды он уже тогда выбился, а мальчик требовал больших хлопот, так как был совершенно недисциплинирован и очень слабо подготовлен.

Вскоре после того Емельянов-отец умер, и мальчик остался всецело на дядином попечении. Предположение, что двух мальчиков, уже подраставшего Кеню и десятилетнего Ваню, можно будет в какой-то мере объединить, поручив Кене некоторые занятия с Ваней, оказалось совершенно невыполнимым.

Трудно было себе представить более полярные противоположности, чем эти два мальчика, старший и младший. Один, Емельянов, был совершенно первобытное дитя природы, чуждое малейших зачатков цивилизации. Ученье давалось ему туго и абсолютно не влекло его. Дяде стоило больших трудов подготовить его к первому классу. Особенно не давался ему так называемый 'закон божий', и он с ненавистью относился к краткому учебнику 'Священной истории', но которому необходимо было сдать вступительный экзамен.

Семья жила на даче, и дядя, по возвращении со службы, спрашивал обоих мальчиков заданные им уроки. Иннокентий знал все безошибочно. Ваня - очень плохо. Однажды Ваня заявил дяде, что не мог приготовить урока, так как книги нет - исчезла. Поискали, поискали, да так и не нашли. На другой день дядя купил в городе и привез новый учебник.

- Ну вот, готовь к завтрему свой урок, - сказал он Ване.

Мальчик с отчаянием посмотрел на ненавистную книгу.

- Как! - вскричал он. - Разве есть другая такая же? я думал, что нет. Я закопал ту в саду.

Выучив кое-как урок, чтобы не огорчать дядю, в которого сразу влюбился, он пропадал целыми днями бог знает где. Тетя рассказывала мне потом, что никогда не была за него спокойна и мечтала об одном, чтоб когда его принесут домой, у него была сломана только рука или нога, а не голова.

Но судьба как-то хранила его, и он только выбил стрелой глаз какому-то мальчику, за что у дяди были большие неприятности.

С годами, конечно, его активность приняла другие формы, и он даже, из любви к дяде, сумел заставить себя учиться в школе, хотя и считал это совершенно излишним. Его рано увлекла революционная романтика, и в старших классах он вошел в один из революционных кружков учащейся молодежи.

А рядом с этим буйным выходцем из диких степей, в той же семье, рос и развивался такой утонченный цветок городской цивилизации, как юный Иннокентий Анненский. Чуть не с младенчества он жил среди книг и книгами. Знакомые с его поэзией, может быть, вспомнят его стихотворение 'Сестре', посвященное А. Н. Анненской и говорящее о том времени, когда ему было не больше 5-6-ти лет. В те годы их семья, только что приехавшая из Сибири, где родился Иннокентий, еще благоденствовала, и воспитательницей у младших детей жила их двоюродная сестра А. Н. Ткачева, вышедшая потом замуж за Н. Ф. Анненского.

Поступив в гимназию, мальчик увлекся древними языками, потом греческой мифологией, греческой и римской историей и литературой. Античный мир обладал для него особым очарованием, и он скоро ушел в него с головой.

Естественно, что двух мальчиков с такими различными интересами, между которыми была к тому же довольно значительная - года в 4-5 - разница лет, ничто не связывало, наоборот, все отталкивало друг от друга. Каждый из них презирал все то, чем исключительно жил другой. Ваня смеялся над всеми вообще книгами, Иннокентий постоянно боялся, что он забросит куда-нибудь какое-нибудь из его книжных сокровищ. Сам он считал своего случайного сожителя круглым дураком и сторонился от него, как от зачумленного. Это было, конечно, неверно. Ваня вовсе не был глуп от природы, но книжная мудрость оставляла его совершенно равнодушным.

Неизбежные постоянные встречи за одним столом только раздражали обоих и еще дальше отталкивали их друг от друга.

Когда тетя взяла меня к себе, я была еще слишком мала и ничего не понимала. Но когда мне было года три-четыре, меня, естественно, стал больше привлекать Ваня. Иннокентий в 15-16 лет просто не замечал вертевшегося под ногами ребенка, а Ваня охотно возился со мной, вырезая мне какие-нибудь свистульки, дудочки или устраивая лук и стрелы. Но любил он тоже иногда и дразнить меня <...>

Несмотря на поддразнивание, я очень любила Ваню, больше, чем своего молодого дядю Кеню. Ребенку ведь важней всего, чтоб на него обращали внимание, занимались им, а для Иннокентия это было слишком скучно. Прошло много времени, прежде чем мы с ним наново познакомились и я сумела оценить его.

<...> Младший брат очень рано окончил университет и сразу же занялся педагогической деятельностью. В 21-22 года он уже был учителем гимназии и давал частные уроки.5

В 23 года он страстно влюбился в мать двух своих учеников, бывших немногим моложе своего учителя. Хотя невесте было в то время 46* лет, но она была исключительная красавица, и юноша совершенно потерял голову. Сразу же он и женился на ней, взяв на себя заботу о большой семье, привыкшей к обеспеченной, почти богатой жизни, и считал предметом своего честолюбия, чтобы жена и ее дети ни в чем не ощутили разницы с прежней жизнью. Материальные заботы на первых порах, конечно, сильно помешали развитию его крупного таланта.6
* Или опечатка публикации, или ошибка мемуаристки. Жена И. Анненского 1841 г. р., значит, ей было 38 лет.

Но брату, во всяком случае, не приходилось больше о нём заботиться. <...> С Иннокентием Емельянов прервал всякие отношения, а с Марией Фёдоровной хоть и встречался - они очень любили друг друга, - но не делился с ней своими планами.

<По окончании гимназии мемуаристка приезжает в Петербург поступать на Бестужевские курсы>

<...> Остановиться мы должны были на этот раз у дяди Иннокентия. Это тоже было интересно. С ним жили два его молодых пасынка, оба уже окончившие университет, - один врач, другой чиновник,7 - и сын, правда, еще мальчик, гимназист.

Тут мне сразу очень понравилось. Все это была молодежь, веселая, оживленная. Сам дядя Кеня был тоже еще очень молод и, так же как дядя Н. Ф., обладал большим остроумием, хотя несколько иного характера, не таким непосредственным и непритязательным, но, пожалуй, более тонким и острым. И гости у них бывали тоже все молодежь, но молодежь уже взрослая и какая-то более интересная, чем наши милые статистики. Во всяком случае, разговоры их были более блестящи и интересны.

Единственно, кто мне мало нравился и сильно смущал, это моя тетушка,8 хоть она и приняла меня очень ласково. В ней я чувствовала что-то чуждое, и мне казалось, что она старается придать жизни семьи иной, не свойственный Анненским тон. Не нравилось мне и то, что на стол у них подавал лакей в белых перчатках, хотя я очень скоро убедилась, что этот лакей - Арефа - был очень простой и славный украинский парень, вывезенный ими из Киева. Лакейство, несмотря на все старания Дины Валентиновны, к нему совершенно не прививалось. Единственное, что было у него от лакея, это белые нитяные перчатки за обедом. В остальном он сохранил и своеобразный русско-украинский язык, и непосредственность обращения деревенского парня.

Из всей семьи до некоторой степени усваивал тон хозяйки только младший сын, Валя, и то больше по присущей ему лени.

Сидя за обедом, он вдруг заявлял:
- Арефа, налей мне воды. Меня это возмущало.
- Валя, - вмешивалась я. - Как тебе не стыдно. Ведь графин перед тобой. Неужели ты не можешь сам налить.

Но Дина Валентиновна сейчас же обрывала меня:
- Оставь, пожалуйста, Таня. Арефа здесь именно для того, чтобы нам прислуживать.

Дядя Кеня отпускал какую-нибудь шутку. Остальные смеялись, и инцидент был исчерпан.

Вне обеда никто не обращался с Арефой как с лакеем, и сам он чувствовал себя как в родной семье, прожил там несколько десятков лет, женился, народил кучу детей, которые все жили и воспитывались тут же, и ушел только тогда, когда умерли и Иннокентий Федорович, и Дина Валентиновна.

<...>

Иннокентий Федорович произвел на меня на этот раз совершенно другое впечатление, чем я представляла себе по своим детским воспоминаниям. И все же я еще не способна была в то время понять его. Для этого я еще сама должна была значительно умственно вырасти. В тот приезд он показался мне просто очень милым, веселым и остроумным человеком. И я даже про себя кое в чем обвиняла его. Мне казалось, что он слишком подчинился своей красавице-жене и многое в своей жизни устроил в угоду ей, не так, как мне нравилось. Мне не приходило в голову, насколько это для него неважно. Я не понимала, что живет он совсем другим и даже не замечает окружающей обстановки, не понимала, что для него единственно важное - сохранить неприкосновенной свою внутреннюю свободу.

<...>

Особенно радовало меня, что Ангел Иванович очень скоро сблизился с моими родными, и не только с тётей и дядей, но даже с Иннокентием Фёдоровичем, с которым у меня к этому времени установилась тесная близость, усилившаяся с годами. К этому мне ещё придётся вернуться. Тут я отмечу только, что Иннокентий Фёдорович скоро понял и оценил Ангела Ивановича и охотно давал в его журнал свои переводы из Еврипида.

Сначала это меня даже несколько удивляло. Я видела, что, несмотря на горячую братскую любовь, оба брата, Николай Фёдорович и Иннокентий Фёдорович, остаются далеки друг от друга, и моему дяде совершенно чужды и даже непонятны интересы, которыми живёт Иннокентий Фёдорович. Мне казалось, что по своему внутреннему складу Ангел Иванович должен чувствовать себя ближе к Николаю Фёдоровичу, чем Иннокентию Фёдоровичу. Но это была ошибка. Не говоря о том, что Ангел Иванович был человеком другого поколения, что делало для него понятнее интересы Иннокентия Фёдоровича, направление, какого он придерживался (что я только со временем поняла) было значительно шире народничества и открывало большой простор мысли.

В то время я об этом не думала. Мне просто было приятно, что Иннокентий Фёдорович, которого я сама незадолго до того стала по-настоящему понимать и ценить, встретил такую высокую оценку со стороны Ангела Ивановича.

Иннокентий Анненский9

Теперь мне предстоит перейти к одному из самых интересных для меня периодов моей жизни, закончившемуся одним из самых тяжких и самых внезапных ударов.

Это был в то же время период наибольшего расцвета поэтического творчества Иннокентия Федоровича Анненского, когда он написал почти все свои лучшие стихотворения, вошедшие в 'Кипарисовый ларец'.

В эти два года мы всего чаще виделись с Иннокентием Федоровичем, и он позволял мне шаг за шагом следить за бурным развитием его таланта.

Некоторым это может показаться странным и даже неестественным, поэту ведь в это время было 53-54 года. Но такова уже была необычайная судьба этого человека, редко переступавшего за порог своего кабинета и пережившего на этой крошечной территории целую, насыщенную поэтическими и философскими идеями жизнь.

Внешняя обстановка для него совершенно не существовала, он не замечал ее. Все совершалось в глубине его сознания, и только когда там вполне созревали плоды его тайных вдохновений, он позволял им увидеть свет.

И вот я была так исключительно счастлива, что мне, одной из первых, он разрешал познакомиться с ними.

Он приезжал ко мне очень часто, и каждый раз, как драгоценнейший дар, он вынимал из портфеля обычную четвертушку бумаги, на которой его четким почерком, немного напоминающим греческие буквы, было написано новое стихотворение.

Как сейчас слышу я его глубокий голос, какой-то таинственный, белый голос, который, казалось, тут же на месте рождает вдохновенные строки.

Некоторые его интонации ясно, до полной иллюзии звучат у меня в ушах.

Помню в его стихотворении 'Этого быть не может. Это подлог...' как звучала строка: 'И стала бума-ажно бледна'.10

В то же время он развивал передо мной свои поэтические мечты.

Одним из его любимых планов было основание поэтической академии по образцу греческих перипатетиков. Он представлял себе, что он будет бродить со своими учениками по аллеям Царскосельского парка. Последние годы своей жизни он провел в Царском Селе (теперь Пушкине) и очень любил Царскосельский парк. Тут он будет передавать им свои поэтические мечты и теории и делиться плодами своего творчества.

Я спрашивала его, почему же он не хочет развить их в книге, которая стала бы достоянием круга его читателей и почитателей, носила бы на себе печать его личности, не только в существе его идей, но и в их выражении. На это он отвечал мне, что не имеет никакого значения, кем рождена идея. Важно одно, что она родилась. Пусть ее воспримет и понесет дальше тот, кого она заразила. Он понесет ее в мир и будет развивать ее сам. Дальнейшая ее эволюция зависит только от того, насколько идея жизнеспособна. Эта мечта долго увлекала его.

Человек до щепетильности самолюбивый, он был в то же время совершенно лишен личного честолюбия и отличался чрезвычайной скромностью. Стоило больших усилий уговорить его выступить публично. В Литературном обществе,11 где все его знали и ценили, хотя и по-разному относились к нему, он выступал только один раз. Споры он считал совершенно бесплодным занятием.

Летом он приезжал гостить ко мне в Куоккалу12 и проводил у меня несколько счастливых для меня дней.

Мне теперь странно и стыдно вспоминать, что я позволяла себе обращаться к нему с просьбами, которые могли быть для него неприятны.

У него был так называемый 'лакей' Арефа, о котором я уже упоминала. За долгие годы Иннокентий Федорович привык и даже привязался к нему, хотя был человек сдержанный и суховатый, абсолютно лишенный сентиментальности. Я очень хорошо относилась к этому Арефе, зная его с детства, но мне казалось смешным и диким, чтоб взрослый здоровый человек всюду возил с собой 'лакея'. Поэтому я просила Иннокентия Федоровича приезжать ко мне без Арефы. Я не учитывала, что нарушение многолетней привычки, как бы она сама по себе ни была неважна, может расстроить человека, лишить его привычной душевной атмосферы.

Тем не менее Иннокентий Федорович без возражений исполнил мою просьбу, и я никогда не замечала, чтобы это портило его настроение. Он охотно принимал участие в нашей жизни, играл с моими детьми. Моей второй дочери он посвятил прелестное стихотворение:

Захлопоталась девочка
В зеленом кушаке...
13

Он вообще любил детей, и его стихотворения, посвященные детям, удивительно трогательны. У него самого был только один сын, подписывавшийся впоследствии Валентин Кривич. Но мальчик родился, видимо, в то время, когда Иннокентий был еще слишком молод и не мог по-настоящему почувствовать себя отцом, или, быть может, он так глубоко ушел в свою внутреннюю жизнь, что слабо замечал все окружающее, хотя бы это был его собственный сын. Так или иначе, воспитание ребенка взяла на себя исключительно его мать. И это, конечно, было очень грустно, так как воспитание это ни в каком отношении не было для него полезно. А главное, это не развило с первых лет жизни естественной связи между отцом и сыном, даже напротив, породило между ними некоторого рода отчуждение. Когда мальчик превратился во взрослого юношу, их жизнь пошла совершенно разными путями, не соприкасаясь друг с другом.

Валентин, конечно, любил и ценил своего отца. Однако, по моим наблюдениям, он вполне понял и прочувствовал, кто был его отец, только после его смерти. С этих пор и у нас с Валентином возникло сближение, какого при жизни его отца не было.

Однажды, приехав ко мне в Куоккалу, Иннокентий Федорович предложил мне поехать с ним на Иматру. Я, конечно, с радостью согласилась, и эта поездка осталась для меня одним из самых светлых воспоминаний.

Мы провели там сутки, и образ величественного финского водопада навеки освящен для меня образом того, с кем вместе я им любовалась.

Больше меня никогда не тянуло на Иматру.

В городе посещения Иннокентия Федоровича не давали мне такого удовлетворения, как в Куоккале. Иннокентий Федорович очень любил своего старшего брата и не меньше - его жену, мою тетю Александру Никитичну. И когда он бывал у нас, он не мог не отдавать им значительную часть своего времени. Я их тоже очень любила, и в то же время это было мне как-то обидно.

Мы часто говорили с ними и с Владимиром Галактионовичем14 об Иннокентии Федоровиче, и я хорошо знала, что им не только чужда, но даже враждебна - самое дорогое для него - его поэзия. Мало того, они упорно не хотели верить, чтоб мне искренно могли нравиться его стихотворения. Они воображали, что это просто результат моих родственных чувств и что я только не хочу в этом признаться, чтоб это не обидело его.

Меня чуть не до слез доводила эта нелепая мысль, и мне было обидно, когда он часами просиживал с ними. Но все же, наконец, наступал и мой час, когда я могла увести к себе в комнату Иннокентия Федоровича и насладиться целиком беседой с ним и услышать привезенные им стихотворения.

Но как недолго длилось это время и как жестоко оно оборвалось. Каждый понедельник Иннокентий Федорович должен был присутствовать на заседаниях Ученого комитета.15 Это очень тяготило его, как и вся административно-педагогическая деятельность. Как человек щепетильно добросовестный, он считал себя обязанным выполнять все лежавшие на нем функции. А это мешало ему, отвлекало его от литературной работы.

Как о высшем счастье он мечтал о том моменте, когда сможет пойти в отставку. И этот момент уже наступал - он подал прошение об отставке и ждал со дня на день указа об освобождении его. Я тоже с радостным волнением ожидала этого счастливого дня. Я предчувствовала, каким пышным цветом расцветет его творчество, когда он сможет целиком ему отдаваться.

В конце недели я была в Царском Селе, и Иннокентий Федорович подтвердил мне, что в понедельник будет непременно обедать у нас.

Наступил понедельник. Я с утра с нетерпением ждала знакомого звонка и появления в дверях передней высокой, немного чопорной фигуры в педагогической шинели на синей подкладке.

Но вот подошел и час обеда, когда он обыкновенно приезжал. Мы подождали. Но, наконец, тетя сказала, что, верно, его что-нибудь задержало, а дяде надо после обеда уезжать. Все будет для него оставлено, но и нам, и детям надо обедать.

Мы пообедали, хотя у меня аппетит совершенно пропал.

Я волновалась при каждом звонке. Однако наступило 7 часов, 8, наконец, 9. Так поздно он никогда не приезжал. Ведь ему надо было сообразоваться с поездами в Царское Село.

Ко мне пришел Николай Дмитриевич Соколов.16 Никогда еще я не была так равнодушна к его приходу и не слушала так невнимательно его рассказов. Я не знала только, что у нас был испорчен телефон. Я совершенно не обратила внимания, что за весь вечер к нам никто не позвонил, хотя обычно телефон у нас редко отдыхал.

Наконец, в половине двенадцатого раздался звонок, и мне подали городскую телеграмму. В ней было написано:
'Сегодня в 6 часов Иннокентий Федорович скоропостижно скончался у Царскосельского вокзала. Лежит в покойницкой Обуховской больницы. Платон'. Платон - пасынок Иннокентия Федоровича.

У меня помутилось в глазах, и я выронила телеграмму. Николай Дмитриевич поднял ее, вызвал тетю и показал ей.
Потом он дотронулся до моей руки и сказал:
- Вы, конечно, захотите туда поехать. Пойдемте, я вас провожу.

Плохо сознавая окружающее, я встала, оделась и пошла вслед за Николаем Дмитриевичем. Если бы не он, я бы не знала, куда ехать, к кому обратиться. Он разузнал все и сказал мне, что Иннокентия Федоровича перенесли на Царскосельский вокзал, куда из Царского собралась его семья.

Мы поехали туда. Я плохо соображала, что вокруг происходит, и смотрела на его семейных как на незнакомых, ни с кем не здороваясь.

Вскоре все куда-то исчезли. Николай Дмитриевич сказал мне:
- Сейчас отходит поезд в Царское Село. Вы не собираетесь ехать туда?
Я покачала головой. Тогда он взял меня под руку, вывел из вокзала и посадил на извозчика.

Как в смутном сне вспоминаются мне фигуры на вокзале, среди которых не было единственного нужного мне человека. Когда мы приехали домой, тетя вышла к нам в переднюю и сказала:
- Я побоялась сообщить дяде, что произошло. Он мог бы не вынести. Как же это случилось?

Николай Дмитриевич рассказал, что в шестом часу Иннокентий Федорович, проезжавший на извозчике мимо вокзала, вдруг сделал знак извозчику, чтобы он повернул к вокзалу. Сойдя с него, он сделал шаг и сразу же упал со всего роста на ступени лестницы. Проходивший на вокзал врач подошел к нему, выслушал и констатировал моментальную смерть от разрыва сердца.

Мне вспомнилось потом, как Иннокентий Федорович говорил шутя:
- Я бы не хотел умереть скоропостижно. Это все равно, что уйти из ресторана, не расплатившись.

Когда я на другое утро вошла в кабинет дяди, меня страшно поразило его лицо. Он точно постарел на десять лет. Вчера это был бодрый пожилой человек, сегодня он стал дряхлым стариком. Увидев меня, он сел в кресло и горько заплакал. Я поняла тогда, какая горячая братская любовь соединяла двух братьев, несмотря на полное несходство во взглядах. Если бы первым ушел Николай Федорович, Иннокентий Федорович наверно был бы так же потрясен.

На полях приписано от руки:

Я уйду, ни о чём не спросив
Потому что мой вынулся жребий...
17

С н о с к и:

1. Речь идет ранее о старших сестрах Анненского - Марии Федоровне и Любови Федоровне - и старшем брате Николае Федоровиче.
2. Сохранился выполненный Анненским в 1879 г. стихотворный перевод 'Магали. Из поэмы "Mireio"' (впервые опубликован: СиТ 59, с. 243-246) - отрывок из поэмы 'Мирей' (1859) провансальского поэта Фредерика Мистраля (1830 - 1914). Ср. другой русский перевод этого же отрывка: Борис Бер. Магали. Провансальская песнь. - Вестник Европы, 1892, 3, с. 112-114. Со ссылкой 'Из ранних рукописей И. Ф. Анненского' его перевод из 'Мирея' цитировался в статье Петра Наумова (П. Н. Гуревича) 'Фредерик Мистраль' (Современник, 1914, 6, с. 104). Ср. письмо В. И. Анненского-Кривича к Д. Е. Максимову от 29 декабря 1930 г.: 'Незадолго до своей смерти Сологуб говорил о том, что переводит с провансальского "Mireio" Мистраля, и был очень удивлен, узнав, что в моих материалах есть листки с переводом Анненского, относящимся... к 80-м годам!' (собрание Д. Е. Максимова, Ленинград).
3. 'Магали, моя отрада', 'Магали, мой голубочек' - эти строки имеются в переводе Анненского (СиТ 59, с. 243-244).
4. Неточность мемуаристки: в 1876 г., после кончины в 1873 г. ее матери Софьи Никитичны Криль (урожд. Ткачевой), умершей вторичными родами, ей было либо три, либо четыре года. С. Н. Криль была родной сестрой революционера-народника П. Н. Ткачева и А. Н. Анненской, жены Н. Ф. Анненского, и двоюродной сестрой братьев Анненских. Далее Т. А. Богданович говорит об И. Ф. Анненском как о подростке, в то время как в 1876 г. ему было двадцать лет; видимо, кроме собственных воспоминаний, ею использованы и семейные рассказы.
5. И. Ф. Анненский значился в служебном ведомстве с 25 августа 1879 г.; с 1879 г. он преподавал древние языки в Гимназии Ф. Ф. Бычкова (впоследствии Я. Г. Гуревича) в Петербурге.
6. См. о женитьбе И. Анненского также ЛМ, с. 224-225.
7. Сыновья Н. В. Анненской - П. П. Хмара-Барщевский и Э. П. Хмара-Барщевский
.
8. Имеется в виду Над. В. Анненская.
9. Отдельная главка воспоминаний, посвященная И. Анненскому; печатается полностью.
10. Стихотворение "Прерывистые строки" ("Кипарисовый ларец", Разметанные листы).
11. Русское литературное общество в Петербурге.
12. Куоккала (ныне Репино) - дачное место под Петербургом; семьи Н. Ф. Анненского и Т. А. Богданович жили там каждое лето. 26 июля 1909 г. Анненский читал доклад на литературном собрании в Куоккале (Новый день, 1909, 27 июля, 2). См. также: Т. Русский литературный уголок в Финляндии. - Вестник литературы, 1912, 10, стлб. 280- 282.
13.
Стихотворение 'Одуванчики' ('Захлопоталась девочка...'), посвященное С. А. Богданович, было написано в Куоккале 26 июня 1909 г.
14. В. Г. Короленко был близким другом Н. Ф. и А. Н. Анненских и Т. А. Богданович. Сохранилось письмо Короленко к И. Ф. Анненскому от 18 апреля 1905 г. - просьба ответить на вопросы проф. A. Frunza, филолога-классика из Ясс (ЦГАЛИ, ф. 6, оп. 1, ед. хр. 335).
15. Членом Ученого комитета Министерства народного просвещения Анненский был с 1898 г. до дня своей смерти.
16. Соколов Николай Дмитриевич (1870 - 1928) - друг Т. А. Богданович; адвокат, социал-демократ, член III Государственной думы, один из организаторов Общества по борьбе с антисемитизмом; в 1917 г. - один из авторов 'Приказа ? 1' (см.: Е. С. Михайлов. Приказ ? 1. - Вопросы истории, 1967, 2, с. 208-211); в 1920-е годы - юрисконсульт советского полпредства в Варшаве.
17. Строки из стихотворения Анненского 'Зимнее небо' ("Кипарисовый ларец", "Трилистник лунный", 1).

вверх

 

Начало \ Осталось в памяти \ Воспоминания Т. А. Богданович

Сокращения


При использовании материалов архива просьба соблюдать приличия
© Выграненко М. А., 2005-2011

russian mail: vygranenko@mail.ru; foreign mail: ma_vygranenko@excite.com