Начало \ Осталось в памяти \ Э. Ф. Голлербах, тексты

Сокращения

Обновление: 10.10.2016

Э. Ф. Голлербах

страница автора

Иннокентий Фёдорович
Из загадок прошлого (Иннокентий Анненский и Царское Село)
Из книги "Город муз"
Н. С. Гумилёв
Фрагмент
Из предисловия к антологии "Царское Село в поэзии"

Памятник Пушкину

Виньетка работы автора: Э.Ф. Голлербах. Город муз. Издание второе. Ленинград, 1930. Репринт 1990 г.

 

Иннокентий Фёдорович

Источник текста и примечаний: Э. Голлербах. Разъединенное // Э. Голлербах. Встречи и впечатления / Сост., подготовка текста и коммент. Евгения Голлербаха. С.-Петербург. Инапресс. 1998. С. 32-34; 429-431.
Нумерация примечаний мною изменена в соответствии с размещением.

"Настоящего", "живого" поэта я увидел впервые в 1907 году: поэта я в нем угадал, ничего не зная о его стихах, т. е. я почувствовал в нем что-то необычное, благородное и явно "поэтическое"1. А пишет ли он стихи и пишет ли он вообще, об этом я тогда еще не имел понятия.

Случилось так: на уроке французского языка распахнулись двери, и в класс вошел поспешной эластичной походкой статный господин средних лет, в синем вицмундире, поздоровался с нашей "француженкой" и сел около кафедры. Предложив преподавательнице продолжать урок, он слушал ответы учеников, изредка задавая вопросы, улыбаясь, покачивая головой. В лице его, со свесившейся на лоб прядью волос, с висячими усами над небольшой бородкой, в серо-голубых глазах, окруженных желтоватой тенью, была мягкая туманная усталость, но весь он был какой-то живой, внимательный и "сочувственный", пожилой, но не старый, важный, но не высокомерный, величественный, но не гордый. Движения у него были неторопливые, солидные, барственные, и такие же - интонации голоса,  негромкие, но звучные баритональные переливы. Его подбородок подпирал туго накрахмаленный воротничок, повязанный широким черным галстухом, и, казалось, он с трудом поворачивал шею, повертывая вместе с головой квадратные плечи2. В том, как он поигрывал часовой цепочкой и покачивал ногой, обутой в лакированный ботинок, чувствовалась спокойная светская непринужденность, непохожая на "чиновничий стиль".

Прежде у нас на уроках появлялся седовласый, пергаментно-желтый Мохначев, который на уроках подремывал и был явно безучастен ко всему происходящему вокруг него3. Новый окружной инспектор (бывший директор гимназии, как нам сказали) не был похож ни на Мохначева, ни на нашего директора ничем, кроме синего вицмундира4. И сразу же, неизвестно откуда, появилась у меня уверенность, что это - человек особенный, избранный, - "человек, в которого можно влюбиться".

Потом я встречал его на улицах Царского Села (снимал перед ним фуражку, ибо в "билете" было сказано, что при встречах нужно приветствовать начальствующих лиц), на вокзале, в вагоне, - наконец, шел за его гробом в многолюдной толпе гимназистов, педагогов, студентов, курсисток, писателей5. Тогда я узнал, что он в самом деле был "особенный", что многие ему даже "поклонялись". Но только через несколько лет - в студенческую пору, - заглянув в "Кипарисовый ларец", я понял, что не ошибся в своих первых догадках, что важный окружной инспектор был не только "особенным", но совершенно исключительным, своеобразным, необыкновенным поэтом, мало понятным при жизни, да и после смерти мало оцененным6. Как и следовало ожидать, - он "не дошел" до "демоса": у "чукчей" до сих пор нет ни Анакреона, ни Иннокентия Анненского7.

Когда он умер, никто не сказал: "Умер наш окружной инспектор" или "Умер Анненский"8.

Говорили: "Иннокентий Федорович умер..." Через десять, двадцать лет бывшие гимназисты, его ученики, вспоминали не об "Анненском" - вспоминали о своем "Иннокентии Федоровиче".

Начальство наше - чиновники, приставленные к детям - не знало, в сущности, кто умер, кого мы хороним. О стихах его, о его книгах нам не было сказано ни слова. Это считалось, очевидно, его "частным делом". Вероятно, он и сам понимал, что вицмундир и стихи плохо совместимы: отсюда этот стыдливый псевдоним "Ник. Т-о" ("Тихие песни")9. Под этой маской - "никто и ничей, утомлен самым призраком жизни", он, таясь, любовался "на дымы лучей" там, в его "обманувшей отчизне"10.

О его смерти нас известили просто и грубо. Однажды утром вошел в наш класс инспектор-"козёл" и сказал, качнув бородою:
- Завтра похороны Иннокентия Федоровича. У кого есть мундиры, - встаньте.

Встало человек восемь.

И я встал.

Он сосчитал нас.
- Пойдете завтра на похороны. К десяти часам. От уроков освобождаетесь.

И вышел.

Вслед ему голоса:
- А без мундиров можно пойти? Что ж, они гулять будут, а мы нет?

Инспектор, в дверях:
- Тихо! Тихо!

И посторонился, пропуская в класс очередного чиновника.

Примечания:

РГБ, ф. 453, к. 1, ед. 15, л. 44-45 об.
Впервые опубликовано: Голлербах Э.Ф. Мое общество: (Из воспоминаний) // Книга: Иссл-я и м-лы. - Сб. 70. - [Можайск; указ.; М.]: Терра, 1985. - С. 204-208 (подготовка текстов, публикация, предисловие и примечания О.С. Острой).
Опубликовано также: Л. Юниверг. И.Ф. Анненский глазами Э.Ф. Голлербаха // "Литературное обозрение", 4, 1996, с. 93-94 (с заметными расхождениями с источником текста).

1. В прим. дается справка об И.Ф. Анненском (с годом рождения - 1956) и приводится фрагмент предисловия Э.Ф. Голлербаха в книге "Царское Село в поэзии" (по первоисточнику, с. 11-12). См. об Анненском у Голлербаха также:

Голлербах Э. [Ф.]. Жизнь и творчество И.Ф. Анненского: (К 10-летию со дня смерти) // Жизнь иск-ва (Пг). - 1920. - 13 января. - ? 341. - С.2; 14 января. - ? 342. - С.1;
Голлербах Э. [Ф.]. Колыбель пушкинской поэзии: Иннокентий Анненский - "Пушкин и Царское Село", изд. "Парфенон", СПб. 1921 год // Новый путь (Рига). - 1922. - 4 марта. - ? 326. - С.4;
Голлербах Э. [Ф.]. Петербургская Камена // Указ. ист. - С. 87;
Голлербах Э. [Ф.]. Дары поэтов // Указ. ист. - С.200;
Голлербах Э. [Ф.]. Царское Село в поэзии // Указ. ист. - С.11-12;
Голлербах Э. [Ф.]. Посмертные стихи Иннокентия Анненского. С портретом и 2 факсимиле. Под ред. В. Кривича. Изд. "Картонный Домик", Петербург, 1923 г., 168 стр.;
[Рец.] // Зап. Передвиж. театра П.П. Гайдебурова и Н.Ф. Скарской (Пг.). - 1923. - 20 марта. - ? 53. - С. 7;
Голлербах Э. [Ф.]. Из загадок прошлого: (Иннокентий Анненский и Царское Село) // Красная газета (Л.). - Веч. вып. - 1927. - 3 июля. - ? 176 (1494). - С. 2;
Голлербах Э. [Ф.]. Старая школа // Указ. ист. - 20 декабря. - ? 118. - С. З;
Голлербах Э. [Ф.]. Иннокентий Анненский: (К 30-летию со дня смерти) // Большевист. слово (Пушкин). - 1939. - 12 декабря. - ? 147 (270). - С. 4;

и др., а также с.129-132 настоящего издания. Кроме того, см. выполненный Голлербахом графический портрет Анненского: Голлербах Э. [Ф.]. Город муз. - Изд. 2-е. - С. 106 (воспроизведен: Голлербах Э. [Ф.]. Город муз. - [Изд. 3-е]. - С. 106; и др.). В начале 1920-х гг. Голлербах, вместе с А.А. Альвингом, В.И. Анненским (Кривичем), Е.Я. Архипповым, В.А. Рождественским, Д.С. Усовым и др. организовал литературное объединение "Кифара", одной из основных целей которого была популяризация творчества Анненского (см.: Марков А.Ф. Заметки библиофила: Инскрипты Анны Ахматовой и Николая Гумилева // Книга: Иссл-я и м-лы. - Сб. 71. - М.: Терра, 1995. - С. 297).
2.
Cp. со свидетельством С.К. Маковского: "Незабываемой была [...] его внешность. Высокий, сухой, он держался необыкновенно прямо ("точно аршин проглотил"). Эта прямизна зависела отчасти от недостатка шейных позвонков, не позволявшего ему свободно вращать головы. Словно припаянная к плечам, она не сгибалась, и это сказывалось во всех его движениях: в манере ходить очень прямо и твердо, садиться навытяжку, поджав ноги, и оборачиваться к собеседнику всем корпусом, что производило впечатление на людей, мало его знавших, какой-то начальнической аффектации. Черты лица и весь бытовой его облик подчеркивали этот недостаток гибкости" (Маковский Сергей [К.]. Иннокентий Анненский: (По личным воспоминаниям) // Веретено: Лит.-худ. альманах. - Кн.1. 1922. - С.236).
3. Александр Дмитриевич Мохначев (? - 1912) - педагог, административный деятель, действительный статский советник, был окружным инспектором Петербургского учебного округа. См. о нем также замечание одного из его бывших учеников как об "очень даровитом преподавателе" русской литературы, уроки которого доставляли гимназистам "истинное наслаждение": Чистович Н. Я.  Воспоминания о Третьей С.-Петербургской Гимназии восьмидесятых годов // Петербургская б. третья гимназия ныне 13-я советская трудовая школа: За сто лет: Воспоминания, статьи и м-лы. - Пг., 1923. - С. 93, 95.
Год рождения А.Д. Мохначева - 1840.

4. С 1893 по 1896 гг. Анненский был директором 8-й мужской гимназии в Петербурге, с 1896 по 1906 гг. - Николаевской мужской гимназии в Царском Селе, затем - окружным инспектором Петербургского учебного округа. См. подробнее: Евгеньев-Максимов В. [Е.]. Из прошлых лет // Звезда (Л.). - 1941. - ? 4. - С. 170; и др. Директор царскосельского Реального училища Николая II - Исаак Иванович Фомилиант (1845 - 1906) - педагог, действительный статский советник, был первым директором этого учебного заведения. В 1927 г. Голлербах писал: <далее - фрагмент из книги "Город муз", начиная со слов "
Если Анненский был в свое время 'окном в Европу', см. ниже> См. о Фомилианте подробнее: [Б. п.]. Царскосельское реальное училище Императора Николая II: (1902-1912 г.): (Очерк) // Царскосельская мысль (Ц. С.). - 1912. - 21 октября. - [? 2]. - С. 16-18; Голлербах Э. [Ф]. Старая школа // Указ. ист. - 3 декабря. - ? 112. - С. З; 9 декабря. - ? 114. - С. З; а также с.131 настоящего издания.
5
.
См. о похоронах Анненского: Голлербах Э. [Ф.]. Из жизни великих царскоселов // Указ. ист. - С.3.
6. "Кипарисовый ларец" - второй сборник стихов Анненского, опубликованный посмертно (М.: Гриф, 1910).
7. См. стихотворение Фета "На книжке стихотворений Тютчева" (1883). У Фета: "У чукчей нет Анакреона, / К зырянам Тютчев не придет". Анакреон (Анакреонт, ок. 570 до н.э. - 478 до н.э.) - древнегреческий поэт.
8. Анненский скончался в Петербурге 30 ноября (13 декабря) 1909 г.
9. Ник. Т-о - псевдоним, которым Анненский подписал свою первую поэтическую книгу "Тихие песни" (СПб.: Т-во худ. печати, 1904).
10. Из стихотворения Анненского "Зимнее небо" (из его сборника "Кипарисовый ларец").

вверх

Из загадок прошлого
(Иннокентий Анненский и Царское Село)

Источник текста и примечаний: Э. Голлербах. Встречи и впечатления / Сост., подготовка текста и коммент. Евгения Голлербаха. С.-Петербург. Инапресс. 1998. С. 129-132; 476-477.

Скажите: "Царское Село" -
И улыбнемся мы сквозь слезы...

                            И. А.1

Почти четверть века прошло с той поры, как появилась книга стихотворений "Тихие песни", автор которой скрылся под странным псевдонимом Ник. Т-о2. И вся книга была странная, не русская, болезненно утонченная и упоительно печальная. За "декадентской" (по тому времени) формой таилась глубокая мысль, заставлявшая вспомнить Тютчева.

В те годы с Запада долетали стихи модернистов, томя желанием "музыки прежде всего"3, у нас входил в силу сладкогласный и напыщенный Бальмонт, им упивалась литературная молодежь, и всем хотелось "быть как солнце". Брюсов становился модным, и Блок волновал незабываемой магией простых слов. Но еще никто, кроме избранных, не понимал и не ценил "тихих песен", которые слагал Ник. Т-о, и никто не знал, какие дивные трилистники ложатся на дно "кипарисового ларца"4. Когда издательство "Гриф" в 1910 году (уже после смерти поэта) открыло этот ларец для читателей, были люди, не хотевшие верить, что владелец его носил скучный титул "окружного инспектора"5.

До сих пор загадкою кажется образ Иннокентия Анненского. В эпоху, когда школа походила на департамент, когда был мерзок самый звук греческого языка, он сумел, не нарушая вицмундирного строя, застегнутый и горделивый, внести в сушь гимназической учебы нечто от Парнаса, и лучи его эллинизма убивали бациллы скуки6. Из греческой грамматики он делал поэму, и, притаив дыхание, слушали гимназисты повесть о каких-то "придыхательных".

Но даже не в этой филологической "палестре" заслуга Анненского: значение его в том, что он пленял своих учеников высоким строем души, лирической и благородной7. Может быть, "синяя говядина" ничего не понимала в стихах, но не чувствовать - не могла8.

К каким нежданным и певучим бредням
Зовя с собой умы людей,
Был Иннокентий Анненский последним
Из царскосельских лебедей
9.

Нужно вспомнить, на каком фоне расцвела поэзия Анненского, чтобы оценить всю ее необычайную, "внебытовую" прелесть.

Вот этот фон, царскосельский быт девятисотых годов: гремят музыкой парады, сверкают оружием желтые кирасиры и красные гусары, размеренная длится в деревянных особняках жизнь. Английские мисс и немецкие бонны водят благовоспитанных мальчиков и девочек в парк. Откормленные рысаки, короткохвостые, мчат к вокзалу широкие кареты. Ливрейные лакеи распахивают дверцы, высаживают еле живых старух (каждая - "пиковая дама"!), берут им билет10. В сиреневых шинелях, волоча палаши и звякая шпорами, гвардейцы улыбаются дамам, и дамы - гвардейцам. Около дворца - день за днем маячат безликие штатские. Котелок, затылок, бархатный воротник пальто, а заглянешь под котелок - лица-то и нет. С беспечно-рассеянным видом шагают котелки взад и вперед. И как ватные чучела, нестрашные серые пугала, торчат у дворца брюхатые дворцовые городовые. Тишина, дремота. Изредка пролетят санки дежурного флигель-адъютанта, прошелестит карета, за стеклом кареты - бледное скучающее лицо. Часовой берет на караул, вытягивается брюхатое чучело, подозрительные штатские обнажают безликие головы.

В дни "тезоименитств" и "бракосочетаний" на дворцовом плацу - торжественные и напряженно-бодрые парады, с шеренгами холеных коней, нетерпеливо танцующих под звуки марша11. Шествия с "арапами", несущими на подушках регалии, с "золотой ротой" в медвежьих шапках, за ними - цугом белые лошади, запряженные в кареты времен Екатерины12. Вечером - иллюминация, жемчужные нити фонариков, сине-красные на домах вензеля, свист и золотые брызги ракет в синем бархате неба. В городской ратуше - благотворительные лотереи, кустарный хлам под чахлыми пальмами, и как мухи на сладком - шаркуны с проборами безупречными у киосков сиятельных патронесс. Там же балы, демонстрация невест под звуки "Тоски по родине"13, мокрые правоведы в вихре вальса, шарики мороженого на запотевших блюдечках, отчаянное "гран-рон, силь ву пле!"14, запах пыли, пудры, пармской фиалки и липкая сладкая теснота, как в бонбоньерке15. И снова утро - медвежья полость саней, синяя сетка на вороных крупах, где-то раскаты "ура" и рожок горниста. В парке - коренастый генерал с бачками, брат "миротворца", отдыхающий от трудов праведных, забавляется охотой на галок16. Бах, бах, - и вздрагивают нервные мисс, прижимая пальцы к вискам, когда мечтательно падает к их ногам бездыханная черная птица.

На катке кружатся пары, солнце лижет лед, в "раздевалке" пахнет дымом, теплом и душистым мехом. Паж катит кресло, склонясь к маленькому розовому уху, над ухом - завиток, посеребренный инеем. Слегка звенят коньки, вырезая гравюру на ледяной стали. В открытом сарае трубы поют "Дунайские волны", и синеют щекастые лица замерзающих стрелков17.

В гладко расчищенных аллеях генералы прогуливают собачек, или, вернее, собачки генералов: тянется собачка к собачке, генерал еле удерживает шнурок, качается генерал, не пускает, бережет мимишкино девство.

И вот в этой-то обстановке, благополучной и пустопорожней, крепкой доходами с имений, хорошей пенсией, дворянскими привычками, в бестревожной этой обстановке кто-то писал стихи "в тоске растущего испуга"18 и горько чувствовал "накопленное бремя / Отравленных ночей и грязно-бледных дней"19. "Кто-то" превращался в "никто", в "никого", и, отвернувшись от общедоступного рая ("зачем мне рай, которым грезят все?"20), напоминал о том, что "стойко должен зуб больной / Перегрызать холодный камень"21. "Снаружи" и он был как все: в синем сукне вицмундира, в броне пластрона, директор "императорской Николаевской гимназии", потом - окружной инспектор22. Благосклонный, приветливо-важный взор, медлительная ласковая речь с интонациями доброго старого барства. Туго накрахмален высокий воротник, подпирающий подбородок и замкнутый широким галстуком старинного покроя. А там, за этой маскою, - ирония, печаль и смятение; там - пафос античной трагедии уживался с русской тоскою, французские модернисты - с Достоевским, греческие "придыхательные" со смоленской частушкой.

Он правил своей гимназией приблизительно так, как Эпикур выращивал свой сад, - но без свободы Эпикура23. Какая там свобода, когда вокруг и около бдели гоголевские типы, когда совсем рядом, в реальном, царствовал грозный Фомилиант, а "наверху" были попечитель и другие особы первых четырех классов24?

Ах Фомилиант, давно покойный, забудут ли тебя твои ученики?! Отчего Дешевов, один из твоих питомцев, пишет ныне музыку для "б. Александринки", а не напишет в честь тебя симфонию, героическую как "Девятая"25?

Если Анненский был "окном в Европу", символом обновления нашей литературы, то Фомилиант был дырою в гоголевскую Русь, Забуду ли этот грозный зык - "но-но-но, шестой класс!!", - забуду ли громкий трудный звук, с каким облегчался директорский нос, померкнет ли когда серебряная звезда на необъятной полусфере фомилиантова живота? От синесуконного живота пахло табаком, одеколоном и нафталином, когда надвигался он, сверкая пуговицами, и откуда-то сверху, заставляя сердце вздрагивать и спину холодеть, зычный бас громыхал: "Ты это, почему опоздал на молитву-у?!".

Как необычен рядом с этою фигурою облик Анненского; в те самые часы, когда Фомилиант дулся в винт по маленькой, утопая в облаках табачного дыма, другой директор (про которого Фомилиант говорил иносказательно: "Теперь в школу пришли гунны во главе с Ахиллою") слагал изысканные ямбы в тончайшие узоры, изнемогая от призраков старух, у которых расстреляли сыновей ("Эстонки")26. Здесь, в доме на Малой, вторично рождались творенья Еврипида, чей белый бюст над шкафом внимал звукам чуждой ему речи, вновь повторяющей слова его героев27.

Встреча на вокзале; в шинели бобровой, спрятав лицо в мех, легким шагом шествует по перрону директор.

Улыбчивы серо-синие усталые глаза, и невольно тянет посмотреть вслед, словно повисла в воздухе усталая эта улыбка. Обреченный на частые поездки в город, болел он той "железнодорожной тоской", которая хорошо знакома обитателям пригородов. В "Трилистнике вагонном" говорит поэт о "тоске вокзала" и мечтает

Уничтожиться, канув
В этот омут безликий,
Прямо в одурь диванов,
В полосатые тики
28.

Не станем доказывать глубочайшей связи Анненского с Царским Селом (для него, так любившего детей - "Я люблю, когда в доме есть дети / И когда по ночам они плачут"29, - оно уже тогда было Детским Селом): эта связь ясна для каждого, кто знает замечательную речь Анненского "Пушкин и Царское Село" (она была дважды издана) и кто знает его стихи30.

В стихах этих редко встречаются конкретные признаки царскосельского пейзажа или быта, но нечто "царскосельское" разлито в большинстве произведений Анненского. Эту его особенность можно понять и почувствовать только подолгу живя в Царском, подолгу дыша воздухом этого города, пропитанным "тонким ядом воспоминанья"31. Нужно пережить что-то большое в тишине осеннего парка, нужно прислушаться к тому, о чем шелестят "Раззолоченные, но чахлые сады / С соблазном пурпура на медленных недугах"32. Лучшие вещи Анненского написаны на фоне осени и притом осени царскосельской.

В городе поэтов, где Пушкину и многим другим являлась муза в "таинственных долинах"33, вспоминается как дикий диссонанс фигура вековечного "городничего", с которым Анненский беседовал на открытии памятника Пушкину. "Городничий", озабоченный тем, что бронза слишком блестит на солнце и что это может не понравиться высочайшим особам, спросил: "А что, Иннокентий Федорович, если бы покрасить памятник зеленой краской?". На это Иннокентий Федорович благодушно возразил с чудесной иронией: "Ну, почему же памятник, - не лучше ли покрасить скамейки?" -- и предприимчивый сановник согласился, что скамейки следует предпочесть34.

Какая жуткая символика в этом, совсем анекдотическом, диалоге... Всю жизнь Анненский мягко отводил чиновничью руку, пытавшуюся покрасить то, что блестит, потому что, "знаете ли, неудобно, будут высочайшие особы...".

"Ах ты дрянь, Иванов, да ты прямо дрянь!" - гремел Фомилиант. "Нам - острог, но им - цветов... Солнца, люди, нашим детям..." - писал Анненский35.

И вот... свершилось - Царское стало Детским. Солнце, цветы, парки, дворцы - все детям, все - босоногим обитателям детских домов. И уже десять лет, как никто не интересуется вопросом, "что скажут высочайшие особы".

Примечания:

Опубликовано: Красная газета (Л.). - Веч. вып. - 1927. - 3 июля - ? 176 (1494) - С. 2. Печатается по данной публикации.

1. Из стихотворения Анненского "Л. И. Микулич" (без даты).
2. Речь идет о первом сборнике стихов Анненского, выпущенном автором под псевдонимом. См.: [Анненский И. Ф.] Тихие песни / С прил. сб. стихотворных переводов "Парнасцы и проклятые". - [СПб.]: [Т-во худ. печати], [1904] (подп.: Ник. Т-о).
3. 'Из стихотворении Верлена "Искусство поэзии" (1874). <...>
4. Имеется и виду второй сборник стихов Анненского: "Кипарисовый ларец. Вторая книга стихов: (Посмертная)" (М.: Гриф, 1910: Изд. 2-е. - [Пг.; указ. Пб.]: [Картонный домик], 1923). "Трилистники" - стихотворные триптихи, из которых состоит эта книга.
5. "Гриф" - издательство символистов, существовало в Москве с 1903 по 1914 гг. Имеется в виду выпуск "Грифом" сборника стихов Анненского "Кипарисовый ларец". Обязанности окружного инспектора Петербургского учебного округа поэт исполнял с 5 января 1906 г.
6. Анненский был директором Николаевской мужской гимназии в Царском Селе с 1896 по 1906 гг. и преподавал там древние языки. По замечанию современника, "филология была призванием Анненского, античность - его родной стихией" (Бурнакин А.[А.]. Иннокентий Анненский. Фамира-Кифарэд. Вакхическая драма. Издание посмертное: [Рец.] // Новое время (СПб.). - 1913. - 4 (17) июля. - ? 13401. - С. 5).
7. Палестра - частная школа в древней Греции.
8. "Синяя говядина" - прозвище гимназистов (по цвету их формы).
9. Из стихотворения Гумилева "Памяти Анненского" (из его сборника "Колчан").
10. "Пиковая дама" - графиня Анна Федотовна *** - заглавный персонаж повести (1833) Пушкина и оперы (1890) Чайковского.
11. Тезоименитство - день именин членов императорской фамилии и других высокопоставленных лиц.
12. Екатерина II (Екатерина Алексеевна Романова, рожд. Софья Фредерика Августа, 1729 - 1796) - императрица (с 1762 г.). См. выполненные Голлербахом ее графические портреты: Голлербах Э. [Ф.]. Город муз. Изд. 2-е. С. 27, 31 (воспроизведены: Голлербах Э. [Ф.]. Город муз. - [Изд. 3-е] - С.27, 31, и др.).
13. "Тоска по родине" - марш (не позднее 1907) Кроуна.
14. "Большой круг, пожалуйста!" (франц.)
15. Бонбоньерка (образ. от франц.) - изящная коробка для конфет.
16. Имеется в виду великий князь Владимир Александрович Романов (1847 - 1909). См. подробно: Лавров А. В., Тименчик Р. Д. Иннокентий Анненский в неизданных воспоминаниях // ПК - С. 90, 138. "Император-миротворец" - Александр III (Александр Александрович Романов, 1845 - 1894) - император (с 1881 г.), заключивший в 1891-1893 гг. русско-французский союз.
17. "Дунайские волны" - вальс (не позднее 1896) И Ивановичи.
18. Из стихотворения Анненского "Черный силуэт: Сонет" (из его сборника "Кипарисовый ларец").
19. Из стихотворения Анненского "Ямбы" (из его сборника "Кипарисовый ларец").
20. Из стихотворения Анненского "О нет, не стан" (1906).
21. Из стихотворения Анненского "Зимний поезд" (из его сборника "Кипарисовый ларец").
22. См. комментарии 5 и 6 <...>
23. Эпикур (341 до н. э. - 270 до н. э.) - древнегреческий философ, педагог. "Выращивать свой сад" - цитата из романа Вольтера "Кандид, или Оптимизм".
24. <...> Классы - установленная в России в 1722 Г. Табелем о рангах и отмененная после Октября система должностных категорий для чиновников. Всего существовало четырнадцать классов, первые были высшими.
25. Владимир Михайлович Дешевов (1889 - 1955) - композитор, с 1903 г. учился в царскосельском Реальном училище, куда перешел из Николаевской гимназии. См. о нем: Шен Д. Владимир Михайлович Дешевов: Очерк жизни и творчества. - Л.: Совет. композитор, 1961. Имеется в виду Девятая симфония Бетховена (с хором на текст оды Ф. Шиллера "К радости").
26. Ахилла - вероятно, контаминация трех имен: Аттилы (406? - 453) - легендарного предводителя гуннов; Ахиллеса (Ахилла) - древнегреческого героя, участника осады Трои и персонажа эпической поэмы Гомера "Илиада"; и Эсхила (ок. 525 до н.э. - 456 до н. э.) - древнегреческого поэта, драматурга, "отца трагедии". "Эстонки" - имеется в виду стихотворение Анненского "Старые эстонки: Из стихов кошмарной совести" (без даты).
27. Семья Анненских жила в казенной квартире при гимназии, здание которой располагалось на углу Малой улицы и Набережной. Еврипид (ок. 480 до н. э. - 406 до н. э.) - древнегреческий поэт, драматург. Анненский переводил его сочинения и писал о нем. По воспоминаниям ряда мемуаристов, на одном из книжных шкафов в кабинете Анненского стоял большой бюст Еврипида. См.: Лавров А. В., Тименчик Р. Д. Иннокентий Анненский в неизданных воспоминаниях // ПК - С. 70, 127.
28. Из стихотворения Анненского "Тоска вокзала" (из его сборника "Кипарисовый ларец ).
29. Из стихотворении Анненского "Тоска припоминания".
30. Текст речи Анненского "Пушкин и Царское Село", произнесенной 27 мая 1899 г. на Пушкинском празднике в Китайском театре в Царском Селе <...> Царское Село было переименовано в Детское 5 ноября 1918 г.
31. Из стихотворения Анненского "Тоска припоминания" (из его сборника "Кипарисовый ларец").
32. См. стихотворение Анненского "Что счастье?" (без даты).
33. Из романа в стихах Пушкина "Евгений Онегин" (глава 8-я, строфа 1).
34. Ср. с позднейшим пересказом этой истории Рождественским: Рождественский Всеволод [А.]. Страницы жизни: Из лит. воспоминаний. - [Л.: указ.: М.. Л.]: Совет. писатель. 1962 - С. 96-97.
35. Из стихотворения Анненского "Дети" (из его сборника "Кипарисовый ларец").

вверх

Из книги "Город муз"

Источник текста: Э. Ф. Голлербах. Город муз. Издание второе. Ленинград, 1930. Репринт 1990 г.
Издание имеет посвящение: "Памяти Иннокентия Федоровича Анненского".

С. 11. Из "Предисловия ко 2-му изданию"

Автор убежден, что многие особенности раннего творчества Пушкина становятся понятными только при изучении царскосельского пейзажа и быта. То же отчасти относится и к поэзии Анненского.

С. 20. Из "Предисловия ко 1-му изданию"

Начиная с предшественников Пушкина и кончая плеядой Анненского, Царское Село имело характерное "лицо", составляло определенный литературно-бытовой комплекс.

С. 100-118.

А когда все улеглось <события 1905 г.>, 'будни' зашагали по-новому. Глубже стало дыхание. И стало так явно, что в Царском прекрасно не царское, а что-то иное, прикрытое мундирным покровом. 'Дух песен' зашелестел в парке, и 'дивное волнение' закружило чьи-то головы, как в дни лицейские. С Запада долетали стихи модернистов, томя желанием 'de la musique avant toute chose', у нас входил в силу сладкогласный Бальмонт, им упивался в ту пору Гумилев, и всем хотелось 'быть как солнце'. Брюсов уже вошел в обиход 'начинающих', и Блок волновал незабываемой магией простых слов. Но еще никто, кроме избранных, не слыхал 'тихих песен', которые слагал Ник. Т-о, и не знал, какие дивные 'трилистники' ложатся на дно 'кипарисового ларца'.

И до сих пор загадкою кажется образ Иннокентия Анненского. В эпоху, когда школа походила на департамент, когда был мерзок самый звук греческого языка, он сумел, не нарушая вицмундирного строя, застегнутый и горделивый, внести в сушь гимназической учебы нечто от Парнаса, и лучи его эллинизма убивали бациллы скуки. Но даже не в этой филологической "палестре" его заслуга, и не в том, что пытались гимназисты постигнуть античную трагедию, и не в прекрасной речи в Китайском театре на пушкинском празднике 1899 года: значение Анненского в том, что звал он "к таким нежданным и певучим бредням"1, к таким "пленительным и странным" мечтаниям, с которыми не сравнится никакая педагогическая "польза".

Но этот "нежный и зловещий голос" звучал для немногих, где-то там, "над высью пламенной Синая", а здесь, в долине, разве можно преодолеть жизнь бедную и грубую, и разве может поэт пасти стада серых барашков? Барашки питались историей Иловайского2 и "примечаниями" Манштейна3. Гимназия - это означало: склерозное личико Мора, сухого старичка, сменившего Анненского, Овидий в синем коленкоре, дворянские привычки, в восьмом классе - усы, белые перчатки и "девочки". И было еще Реальное, совсем молодое, с черными барашками: там царили, как Гог и Магог, 'Евтушевский' и 'Краевич', житья не было от математики, но с интересом добывали кислород. Здесь дух разночинства презирал перчатки, вихрастые мальчишки лупили причесанных, и в воздухе носились крепкие слова, смущая 'кувшинное рыло', призванное блюсти порядок.

В половине третьего - радостный гул освобождения и на улице - вечная война 'синей говядины' с 'ржавой селедкой', вроде войны  гвельфов с гибеллинами.

Если Анненский был в свое время 'окном в Европу' и символом обновления нашей литературы, то дырой в гоголевскую Русь был некий Фомилиант. О каких пэонах могла быть речь с чугунным этим мамонтом?.. Он жил словно при Николае I, но к римской единице прибавил беспощадный 'кол' и возник 'Николай II', засиявший жидкой позолотой на черных, с желтым кантом, фуражках. Сомнения нет, что Гоголь его знавал, и было странно, что он не описан в 'Мертвых душах'. Сам он любил  Гоголя, как верный старый пес любит доброго хозяина, и на 'пустых' уроках сотни раз читал ученикам 'Ночь перед Рождеством'. Сквозник-Дмухановский, несомненно, приходился ему дедушкой (по женской линии, ибо был он еврей по рождению). Вечера его проходили в благородных состязаниях за зеленым столом, за классическим винтом. Прекрасен был наш 'Исаак', когда прогуливался в училищном саду с доктором Карповым, замечательным тем, что он был ровно в два раза меньше своего начальника и друга, при том же объеме талии.

Утром не входил он в коридор,  а выплывал, и, как песок под  налетом самума, разлетались, прижимались к стенке школьники, шаркали и кланялись торопливо.  Не спеша  плыл директор в кабинет, серебряная звезда  сияла на синем сукне, коротким  маятником  покачивался  'Владимир' на белоснежном пластроне и в такт ему  колыхалась  золотая  цепь  на обширной  полусфере  живота. 'Но-но-но-но!' - падал грозный зык на чью-то  провинную  голову.  Склонялась лысина с нализанными  прядями, дугу  описывал  большой еврейский, трижды крещенный нос  (он нюхал и лютерову  ересь, и католические венчики, и  ладан православия): Исаак Иванович царственным  жестом  обмахивал  лаковые свои, зеркальные сапожки.  Вздымалась лысина, порозовев, и в тот же платок белизны безупречной облегчался  с громким трубным  звуком директорский нос.

От синего, язычески-огромного живота пахло табаком, одеколоном и нафталином, когда надвигался он, сверкая пуговицами, и  откуда-то сверху, заставляя  сердце вздрагивать  и спину холодеть, зычный бас громыхал  хрипло и грозно:   'Ты  это почему опоздал на молитву-у?' У этого баса были особые предгрозовые фиоритуры, когда он произносил сакраментальную фразу: 'Ах, ты дрянь, Иванов, да ты прямо дри-ань! - и, после некоторой передышки, рявкал: - Вон из класса-а!' - отчего звенели стекла и голуби шарахались с подоконника. Трудно решить, был он хуже или лучше, чем язвительный чех Мор с его ut consecutivum и 'большими русскими мерси'. Старый немец был абсолютно невинен по части литературы. Когда гимназисты затеяли литературный вечер с чтением стихов Некрасова и явились к грозному Якову Георгиевичу за разрешением, 'Я-мор', нахмурив седые бровки, спросил: 'Некрасофф? Это что за Некрасофф? Уж не тоше ли самое, что Боголюпофф?' (сиречь - Добролюбов).

Как необычен рядом с этими фигурами облик Анненского: казалось бы, и он затянут в то же синее сукно и так же тверд его пластрон. Благословенный, приветливо-важный взор, медлительная, ласковая речь, с интонациями доброго старого барства. Туго накрахмален высокий воротник, подпирающий подбородок и замкнутый широким галстуком старинного покроя. А там, за этой маскою - ирония, печаль и смятение; там - пафос античной трагедии уживается с русскою тоскою, французские модернисты - с Достоевским, греческие "придыхательные" со смоленской частушкой. Он правил своей гимназией приблизительно так, как Эпикур выращивал свой сад, - но без свободы Эпикура. Когда потухал свет во всех окнах, его окна во втором этаже на Малой еще светились желтым сиянием: там, в кабинете директора, изысканные ямбы слагались в тончайшие узоры, и светлел "над шкафом профиль Еврипида", внимавшего чуждой ему речи, вновь повторяющей слова его героев.4

Встреча на вокзале: в шинели бобровой, упрятав лицо в мех, легким шагом шествует по перрону директор. Улыбчивы серо-синие, усталые глаза, и невольно тянет посмотреть вслед, словно повисла в воздухе усталая эта улыбка. Обреченный на частые поездки в город, болел он той 'железнодорожной тоскою', которая хорошо знакома обитателям пригородов. В 'Трилистнике вагонном' говорит поэт о 'тоске вокзала' и мечтает 'уничтожиться, канув в этот омут безликий,   прямо  в  одурь диванов,  в  полoсатые тики'.

...Остановился поезд ночью, на полустанке: тени, вздохи паровоза, приглушенные голоса. И 'осеребренный месяцем жемчужным, этот длинный черный сторож с фонарем ненужным'. И снова стук колес, бег паровоза, за которым 'усталые рабы, обречены холодной яме, влачатся тяжкие гробы, скрипя и лязгая цепями...'. Упоительна зимняя ночь, но несносна повторность пути и 'запрокинутых голов в подушках красных колыханье'. Как стон дорожной скуки, как жалоба измученного вагонной тряской пассажира, звучит финал одного из стихотворений этого цикла:

Пары желтеющей стеной
Загородили красный пламень...
...И стойко должен зуб больной

Перегрызать  холодный  камень.

В поэзии Анненского нашел тончайшее истолкование царскосельский пейзаж или, вернее, особый комплекс образов и настроений, связанных с Царским Селом. До него это был пейзаж неоклассический и отчасти романтический, он же окрасил его в какие-то прерафаэлитовские тона, окутал его какой-то дымчатой истомой, сохранив, однако, всю чистоту и свежесть красок. У него редко встречается перечисление памятников, названий и вообще конкретных признаков царскосельского пейзажа, но нечто "царскосельское" разлито в большинстве его стихов. Эту особенность Анненского можно понять и почувствовать только подолгу живя в Царском, подолгу дыша воздухом этого города, пропитанным "тонким ядом воспоминанья".

Недаром же возникло паломничество "анненскианцев" в Царское Село (Архипов, Усов)...

Чтобы до конца проникнуться лирикой Анненского, нужно пережить что-то большое в тишине осеннего парка, нужно прислушаться к тому, о чем шелестят "раззолоченные", прислушаться к напевам осени, почувствовать сладкую боль одиночества и "красоту утрат". Анненский - поэт осени, любивший ее за эмалевый колорит и "нежную невозвратимость ласки", за "желтый шелк ковров" и "черные пруды". Все лучшие вещи его написаны как бы на фоне осени и притом осени царскосельской. Это чувствуется даже в отвлеченных, символических стихах, вроде, например, изумительных по лирической силе строк:

        Пока в тоске растущего испуга
        Томиться нам, живя, еще дано...

с их леденящим финалом:

        И сад заглох, и дверь туда забита,
        И снег идет, и черный силуэт
        Захолодел на зеркале гранита...
        5

Здесь нет ни одного явно царскосельского образа и, все-таки, не явно ли, что это - поздняя осень в Царском Селе, что этот черный силуэт - одновременно и символ тоски, и чугунная статуя, убеленная первым снегом.

Анненскому была близка мистика "неодушевленных предметов", он обладал обостренным чувством вещи и в его лирике часто сквозит желание как бы проникнуть в самую вещь, слиться с ней воедино (это - то, что заимствовали у Анненского или в чем с ним совпали Георгий Иванов6 и некоторые другие). "Белый мрамор, под ним водоем", "Андромеда с искалеченной белой рукой", "бронзовый поэт" и "обелиски славы" - все это вошло в его поэзию как нечто органически ему близкое. Он с нежностью говорит о безносой "Расе", статуе мира, и любит "обиду в ней, ее ужасный нос, и ноги сжатые, и грубый узел кос", - не первая ли это нота будущего акмеизма? Ему хочется самому стать частью этой неживой и грустной красоты: "Я на дне, я печальный обломок"...

Внимая безмолвной печали искалеченных статуй, поэт восклицает:

О дайте вечность мне, - и вечность я отдам
За равнодушие к обидам и годам...
7

И этот возглас так понятен, и так неодолим гипноз царскосельских образов, что позже к нему не раз возвращались другие поэты. В. А. Комаровский вспоминает о 'равнодушии к обидам и годам' и приветствует возрождение 'Расе':

'Отремонтирован ее 'ужасный' нос
Ремесленным  резцом, и выбелены раны,
Что накопили ей холодные туманы...'
8

И тот же мотив равнодушия и всепрощения повторяется позже у Вс. Рождественского:

  только  и  могу,  взыскательный  поэт, 
На  звезды  посмотреть,  да  'все  простить обидам...'

В стихотворении, написанном в альбом Л. И. Микулич-Веселитской (автору "Мимочки", старожилке Царского Села), Анненский превосходно выразил эстетическую и мемориальную прелесть своего любимого города:

Там на портретах строги лица,
И тонок там туман седой, -
Великолепье небылицы
Там нежно веет резедой.
Там нимфа с Таицкой водой,
Водой, которой не разлиться -
Там стала лебедем Филица
И бронзой Пушкин молодой...
9

В этом городе поэтов, где лицеисту Пушкину являлась муза "в таинственных долинах" парка, "средь вод, сиявших в тишине", таким диким диссонансом кажется фигура вековечного "городничего", с которым Анненский беседовал на открытии памятника великому царскосёлу10. "Городничий", озабоченный тем, что бронза слишком блестит на солнце и это может не понравиться "высочайшим особам", спросил: "А что, Ин. Фед., если бы покрасить памятник зеленой краской?" На что Ин. Фед. благодушно возразил с чудесной иронией: "Ну, почему же памятник, - лучше покрасить скамейки" ... и предприимчивый сановник согласился, что скамейки следует предпочесть11.

Какая жуткая символика в этом совсем анекдотическом диалоге... Всю жизнь Анненский мягко отводил чиновничью руку, пытавшуюся покрасить то, что блестит, потому что "знаете ли, неудобно, будут высочайшие особы..."

Есть горькая символика и в том, что Анненский умер на пути в Царское, на ступенях царскосельского вокзала. Остановилось усталое сердце, и некому было качнуть этот маятник, эту "лиру часов", о которой поэт писал в предчувствии внезапного конца:

О, сердце! Когда, леденея
Ты смертный почувствуешь страх
Найдется ль рука, чтобы лиру
В тебе так же тихо качнуть?
12

Когда перечитываешь траурные стихи Анненского, кажется, что он предвидел все "окружение" своей смерти, торжественное отпевание с "басами", позументами и камлотами, и особенно пейзаж, который так настойчиво преследовал всю жизнь его воображение: "белое поле" и в нем пепельный бал, "мутная изморозь" и тяжелый рыхлый путь. Таков был день его погребения, мягкий зимний день, с туманными далями. "Под звуки меди гробовой творился перенос", безмолвная толпа брела за пышной колесницей, "талый снег налетал и слетал" и медленно ползли по нему дымные тучи, как бы сопутствуя погребальному шествию. Это был его пейзаж, это была одна из любимых его "декораций".13

Как-то неловко сказать банальную фразу, что с кончиной Анненского (1909) Царское Село осиротело, но, конечно же, с "душой города" что-то случилось, она затосковала о том, кто был, по слову Гумилева, "последним из царскосельских лебедей". Одинокая муза бродит в пустых аллеях, где вечером так "страшно и красиво", поет и плачет, глядит на случайного прохожего

И снова плачет и поет,
Не понимая, что все это значит,
Но только чувствуя - не тот.
14

И прав другой ученик Анненского, Пунин, сказавший, что из тех, кто знал покойного поэта, "ни один уже не войдет в аллеи царскосельского парка свободным от тоски, меланхолии или хотя бы обычности воспоминания о нем". Это воспоминание живет во всем - "в нежно дрожащем просторе озера, в ветвях, чернеющих перед фронтонами Екатерининского Дворца, в белом мраморе замерзающих статуй", оно - в мелкой дрожи тонких, трепетно шуршащих акаций и в жалобных кликах черных лебедей, рассекающих сонные воды.

Лирик по природе, Анненский все-таки был, вольно или невольно, 'чиновником' по образу жизни.

С. 125-127.

На смену бальмонтизму пришли другие мотивы. Недаром юный конквистадор еще в гимназические годы проникся поэзией Анненского, приветившего его талант, и впоследствии с нежностью вспоминал о днях, когда он, 'робкий, торопливый, входил в высокий кабинет', где ждал его 'спокойный и учтивый, слегка седеющий поэт' и где для него звучала музыка еще неведомых миру стихов. Это были встречи двух муз, двух зорь, и 'руки одна заря закинула к другой' (Блок). Это чувство выразил Анненский в надписи на своей книге, подаренной молодому поэту:

'Меж нами сумрак жизни длинной,
Но этот сумрак не корю,
И мой закат холодно-дынный
С отрадой смотрит на зарю'.

В дальнейшем, при всей разности поэтических темпераментов учителя и ученика, элегические мелодии Анненского не раз проскальзывали в лирику 'конквистадора'. И могло ли быть иначе, если он дышал воздухом тех же парков, где меланхолические вечера простирают над темными кущами свои серо-сиреневые крылья и последние лучи умирающего солнца золотят замшенные руины? Разве не Анненским навеяно это ощущение (такое явственное под шатрами вековых лип), что 'деревьям, а не нам дано величье совершенной жизни', и разве не голос Анненского, разве не его тоска слышится в строках, повторяющих знакомое сравненье:

'Как этот ветер грузен, не крылат!
С надтреснутою дыней схож закат,
И хочется подталкивать слегка
Катящиеся еле облака...'
 

С. 135-136.

Стелется над озером туман, желтые листья шуршат под ногами. Сгущаются тени и, как бледные призраки, выступают в сумраке мраморные статуи. Смутно белеют колонны Камероновой галереи, и над ней, в темнеющем небе, медленно ползут мохнатые тучи, величавые, как строфы романтической поэмы...

Не в эти ли часы зовет Феб к своему алтарю и вызывает призраки ушедших? Сплетаясь с повторными снами, с вещей памятью, с тенями встреч, предчувствий и разуверений, образы Царского Села, лирическим гореньем озаренные, сливаются в какой-то великолепный бред. Это бредовое восприятие Царского Села идет от Анненского через Комаровского и Ахматову к Рождественскому, одному из тех, кто причастен тайне 'Кипарисового Ларца' и донес ее до наших дней. 'Шепоты бреда' и 'великолепье небылицы' в царскосельских стихах Анненского, как эхо, звучат в его возгласе:

О Царское Село, - великолепный бред,
Который некогда завещан Аонидам!'

В этом бреду не слышится ли голос 'бронзового мечтателя'* - его 'уединенное волненье'?..
* Изваяние, воздвигнутое по компетентному свидетельству веч. 'Кр. Газ.' (? 279, 15 окт. 1927) при жизни великого лицеиста: 'Памятник Пушкину в лицейском садике в Детском Селе будет приведен к 10-летию Октября в тот вид, каким он был при жизни поэта'. Примеч. автора.

С. 147-148.

От Пушкина до Анненского - вереница 'пленительных загадок', все еще не разгаданных до конца. Разве не загадка каждый поэт, чья жизнь тенью проходит сквозь строй 'ленивых и не любопытных'?..

Из лирической 'антологии' Царское Село превратилось в 'онтологию' лирики. Есть уже нечто метафизическое в каждом ее образе. Царское было фатальным для плеяды Пушкина и стало фатальным для плеяды Анненского.

С. 165-166.

В сущности, продолжал жить в этом городе и Анненский. Не могла отлететь его муза, покуда кипарисовый ларец оставался в Царском Селе. И не только наследие поэта, но и весь строй его души остался здесь, охраняемый и сберегаемый другим поэтом, близким ему двойным родством - духовным и кровным: в Анненском-Кривиче прочно связались в единое целое хорошие литературные традиции, сокрушительное острословие, 'вечера Случевского' и ранний 'Аполлон'. (Наперекор Хроносу, отпустившему ему уже полвека, сохранил он сочность чувств и военную выправку, - опекун рукописных писателей, амфитрион литературных чаепитий, кладезь анекдотов и рог сатирического изобилия, энтузиаст российского слова и верный блюститель 'заветов милой старины', - он, чей графический пробор, коллекция трубок и матерая шинель сочленены с Царским Селом столь же тесно, сколь его 'Смоленская плясовая' с литературными вечерами в городе муз).

Впервые: Голлербах Э. Из загадок прошлого (Иннокентий Анненский и Царское Село) // "Красная газета" (Ленинград), 3 июля 1927 г. (вечерн. выпуск). В том же году вышел первый книжный вариант (тир. 500 экз.): Голлербах Э. [Ф.]. Город муз: Детское Село, как лит. символ и памятник быта. - Л.: Изд. автора, 1927. В 1930 г. - второй, дополненный и оформленный автором. Современное издание: Голлербах Э. Ф. Город муз. Царское Село в поэзии. СПб.: 1993.
Фрагменты опубликованы также
: Л. Юниверг. И.Ф. Анненский глазами Э. Ф. Голлербаха // "Литературное обозрение", 4, 1996, с. 94-96.

Д.С. Усов в письме Е.Я. Архиппову от 8 сентября 1927 г. писал:

Не знаю, говорил ли я, что прочел совершенно смехотворную и беспомощную книгу Э. Голлербаха о Царском Селе: "Город муз". Изумляюсь, что могли найти в ней Вс. Рождественский и О. Мандельштам8. Вероятно, они просто принимают ее как книгу о Царском.

8 Этот отзыв совершенно противоречит тону письма (к Голлербаху <от 17 апреля 1931>) и высказанной в нем похвале книге. Мнение Вс. Рождественского о "Городе муз" Д.С. Усов процитировал в письме к Архиппову от 15 июля 1927 г. О реакции Мандельштама рассказал сам Э.Ф. Голлербах во втором издании книги: "Современник Овидия, великий Осип Мандельштам выучил наизусть несколько страниц из "Города муз" и декламировал их автору в вагоне между Детским Селом и Ленинградом" (цит. по кн.: Голлербах Э.Ф. Город муз. Л. 1930. Факсимильное издание. М.: Книга, 1990. С. 12).

Усов Д.С. 'Мы сведены почти на нет:'. Т. 2. Письма / Сост., вступ. статья, подгот. текста, коммент. Т. Ф. Нешумовой. М.: Эллис Лак, 2011. С. 459, 460 (коммент.).

Упомянутая цитата:

Э. Голлербах пишет книгу о Царском: "Город муз" ("история милого города, как комплекса литературных идей, со всеми волнующими подробностями и мелочами быта, о которых повествует старожил и современник -- эпоха Анненского и его плеяды" (Вс<еволод> Р<ождественский>).
О Царском пишет также Н.П. Анцыферов10.

10 Правильно: Анциферов. О Царском Селе речь идет в двух книгах Н.П. Анциферова: "Окрестности Петербурга (Л., 1927) и "Детское Село" (Л., 1927; в соавторстве с О. Рындиной).

Там же. С. 450, 452 (коммент.).

Усов ещё не раз высказывался в письмах об этой книге Э.Ф. Голлербаха.

1. Здесь и далее в тексте приводятся строки из разных стихотворений И. Ф. Анненского, вошедших в сборники "Тихие песни" (Спб., 1904), "Кипарисовый ларец" (М., 1910) и "Посмертные стихи" (Пб., 1923).
2.
Иловайский Дмитрий Иванович (1832 - 1920) - русский историк, публицист, автор учебников по всеобщей и русской истории для средних учебных заведений. Учебники, благодаря близости к министерской программе, получили широкое распространение.
3. Манштейн Сергей Александрович - русский педагог-латинист, преподаватель Николаевской гимназии в Царском Селе; автор популярных в российских гимназиях переводов "Илиады" Гомера (Песнь 1-я) и "Энеиды" Вергилия (избр. места из 12 песен) с его же комментариями. См. о нём ресурс Кирилла Финкельштейна Царскосельская Императорская Николаевская гимназия.
4. Имеется в виду большой бюст Еврипида, находившийся в квартире И. Ф. Анненского.
5. Цитата из стихотворения "Сонет". На самом деле стихотворение называется "Чёрный силуэт". Цитата приведена с ошибками.
6. Иванов Георгий Владимирович (1894 - 1953).
7. Цитата из стихотворения "Расе". Статуя мира". В приведённом последнем двустишии у Анненского нет многоточия в конце.
8. См. стихотворение В. Комаровского
"La cruche cassee".
9.
Цитата из стихотворения "Л. И. Микулич".
10. Имеется в виду памятник А. С. Пушкину работы Р. Р. Баха, установленный 15 октября 1900 г. в Царском Селе.
11. См. об этом также в прим. 9 к воспоминаниям Конст. Эрберга.
12. Цитата из стихотворения "Лира часов".
13. О похоронах И. Ф. Анненского сохранились и другие интересные свидетельства. Так, местная газета "Царскосельское дело" 11 декабря 1909 г. сообщала: "... не только квартира, но и двор и грань улицы были заняты толпой ... Масса собравшейся публики, среди которой выделялись и парадные мундиры высших чинов, и форменная одежда учащихся, и даже простые армяки и тулупы ... свидетельствовали о популярности, которой пользовался покойный И. Ф.". Цит. по: Федоров А. В. Иннокентий Анненский. Л., 1984., с. 57. То же подтверждают и воспоминания художника А. Я. Головина.
14. Цитата из стихотворения Н. С. Гумилева "Памяти Анненского".

вверх

Н. С. Гумилёв

фрагменты

Источник текста: Николай Гумилев. Исследования. Материалы. Библиография / Подготовка текста Е. А. Голлербаха, предисл. и коммент. Ю. В. Зобнина. СПб., 1994. С. 580, 587.

Воспоминания о Гумилеве - фрагмент незавершенной книги мемуаров "Meditata". Текст хранится в семейном архиве. Основа воспоминаний - статья "Из воспоминаний о Н. С. Гумилеве", опубликованная Голлербахом в 1922 г. в ? 7 "Новой русской книги" <с. 37-41>. Материал заново переработан автором.

Первоначально источником фрагментов в архиве являлась публикация В. Крейда в кн.: "Николай Гумилёв в воспоминаниях современников". "Третья волна", Париж - Нью-Йорк; "Голубой всадник", Дюссельдорф,1989. Репринт Москва, "Вся Москва", 1990, с. 21.

На смену бальмонтизму пришли другие мотивы. Недаром юный конквистадор еще в гимназические годы проникся поэзией Анненского, приветившего его талант, и впоследствии с нежностью вспоминал о днях, когда он "робкий, торопливый, входил в высокий кабинет", где ждал его "спокойный и учтивый, слегка седеющий поэт"* и где дли него звучала музыка еще неведомых миру стихов. Это были встречи двух муз, двух зорь, и "руки одна заря закинула к другой" (Блок). Это чувство выразил Анненский в надписи на своей книге, подаренной молодому поэту:**

Меж нами сумрак жизни длинной,
Но этот сумрак не корю,
И мой закат холодно-дынный
С отрадой смотрит на зарю.

В дальнейшем при всей разнице поэтических темпераментов учителя и ученика элегические мелодии Анненского не раз проскальзывали в лирику "конквистадора". И могло ли быть иначе, если он дышал воздухом тех же парков, где меланхолические вечера простирают над темными кущами свои серо-сиреневые крылья и последние лучи умирающего солнца золотят замшелые руины? Разве не Анненским навеяно это ощущение (такое явственное под шатрами вековых лип), что "деревьям, а не нам дано величье совершенной жизни" и разве не голос Анненского, разве не его тоска слышится в строках, повторяющих знакомое сравнение:

Как этот вечер грузен, не крылат.
С надтреснутою дыней схож закат,
И хочется подталкивать слегка
Катящиеся еле облака...

* Автор цитирует стихотворение Гумилёва "Памяти Анненского".
** Надпись Анненского на КО 1, см.
изображение в архиве.

<...>

Лично у меня сложились с Н. С. простые и добрые отношения*, - их нельзя назвать дружбой, но мне кажется, в них была доля искренней симпатии и уважения. Оба мы были царскосёлы, оба очень любили И. Ф. Анненского.

* Трудно поверить здесь автору, зная о конфликте и "суде чести" 1921 г.

Из предисловия к антологии "Царское Село в поэзии"

Источник текста: Эрих Голлербах. Царское Село в поэзии / Подг. текста, ред. и послесл. Е. А. Голлербаха. СПб.: Серебряный век, 2009.
Первое издание:
Голлербах Э. Царское Село в поэзии // Царское Село в поэзии: [Антология]. - [Пг.; указ.: Пб.]: Парфенон, 1922.

С. 4:
<
...>
Царское Село дорого нам также как обитель бессмертных теней Державина, Жуковского, Карамзина, Пушкина, Лермонтова, Тютчева, обитель, в которой жили Владимир Соловьев, Иннокентий Анненский и другие замечательные личности, подарившие русской поэзии немало ценностей.

С. 11-12:
Одним из главнейших источников вдохновения для начинающего стихотворца явились поэтические красоты Царского Села. Не будем подробно останавливаться на свойствах этого влияния, на характере интимной лирической связи между Пушкиным и Царским Селом: она как нельзя лучше выявлена в очерке Иннокентия Анненского "Пушкин и Царское Село", - к нему мы и отсылаем читателя.
Указанная речь Анненского цитируется на с. 7 в издании 1921 г.

С. 25-30:
Значительное влияние оказало Царское Село на Иннокентия Анненского, одного из первых наших символистов. Вполне русский человек по натуре, испытавший, по-видимому, воздействие Боратынского, Лермонтова, Достоевского, Анненский был, вместе с тем, пропитан французским символизмом, поклонялся метафоре как самостоятельной и важнейшей ценности поэтического творчества.

При жизни он был почти не замечен и не оценен, известность его ограничивалась небольшим кружком литераторов, филологов и педагогов. Слишком своеобразен и утончен был талант Анненского для того, чтобы стяжать своему обладателю популярность и признание. Слишком самоуглублен, благороден и значителен был поэт для того, чтобы добиваться успеха на рынке и заигрывать с публикой.

Анненский был с 1896 по 1906 годы директором царскосельской Николаевской мужской гимназии. Там, в просторном кабинете его казенной квартиры, собирались нередко друзья его музы. Он читал им свои переводы Еврипида, стихи, критические экскурсы. Это было начало 1900-х, когда зацветал русский символизм, когда Анненский был особенно интересен и нужен тем, кто дорожил судьбами родной литературы. Собирались у него Фаддей Зелинский, Павел Митрофанов, Константин Сюннерберг (Эрберг), Сергей Булич и многие другие. К его голосу прислушивались юные поэты, тогда еще только приступавшие к литературной деятельности: Николай Гумилев, Анна Горенко (впоследствии Ахматова), Валентин Кривич (сын Анненского), Дмитрий Коковцов. Для тех, кто был знаком с ним, очарование его личности оказалось незабываемым.

Джентльмен в подлинном смысле слова, филолог-эллинист, весь погруженный в античность; педагог вдумчивый и гуманный; эстет-импрессионист, взявший от западного декадентства все, что было в нем ценного; наконец просто русский барин тургеневской складки, с налетом того французского "шарма", который так к лицу стареющим эпикурейцам. Таков приблизительный облик Анненского. Чтобы вполне уяснить себе мечтательную, беспомощную, лазурно-эмалевую душу этого человека, нужно в ясный осенний день войти в безлюдные аллеи царскосельского парка, в "раззолоченные, но чахлые сады с соблазном пурпура на медленных недугах", прислушаться к напевам осени и своему собственному одиночеству. Тогда сладостной и нежной тревогой охватят душу облетающие листья, "и желтый шелк ковров, и грубые следы, и понятая ложь последнего свиданья, и парков черные, бездонные пруды, давно готовые для спелого страданья..." Тогда раскроется вся "красота утрат", вся прелесть безмолвной печали беломраморных статуй, из которых каждая готова повторить вслед за поэтом:

О, дайте вечность мне, - и вечность я отдам
За равнодушие к обидам и годам.

Есть странный и грустный смысл в том,  что Анненский умер на пути в Царское, на ступенях Царскосельского вокзала. У него было в последние годы много работы в Петербурге, он читал лекции на Высших женских курсах, выступал с докладами в ученых обществах, - но Царское влекло его неотразимо, и он не хотел променять глубокую тишину парков на сутолоку столицы.

Любя поэзию осеннего парка, нельзя не полюбить поэзию Анненского. Это ощущение слиянности царскосельских парков с творчеством поэта-символиста прекрасно выразил один из его учеников Николай Пунин - в строках, написанных к пятой годовщине со дня смерти учителя: "Из тех, кто его знал, ни один уже не войдет в аллеи Царскосельского парка свободным от тоски, меланхолии или хотя бы обычности воспоминания, навязчивого воспоминания о поэте, чья слава смешана с горечью смерти и чью седеющую голову пять лет тому назад короновали на гробовой подушке, убранной лилиями... В нежно-дрожащем просторе озера, в ветвях, чернеющих перед фронтонами Екатерининского дворца, в белом мраморе замерзающих статуй живет - я бы не сказал его душа, и не тоска даже, а просто - воспоминание о нем, неизбежное, вечное и от этого подчас даже тяжелое и холодное. Действительно ли Царскосельский парк - Элизиум этой тени, или это просто наваждение, - я не знаю, но вы прочтите "Кипарисовый Ларец", а потом войдите, попробуйте... о, несомненно, кто-то в его роде прохаживается по аллеям. Для меня в этом отношении имеет особенное значение один отдаленный берег темного пруда; это не та скамейка, где другой поэт встречал одинокую, рыдающую и смятенную музу Анненского, - там, на этом берегу даже нет никакой скамейки, - это молчаливое и пустынное место, заросшее акациями, с каким-то нелепым китайским павильоном, игрушечной кирпичной крепостью над водой и игрушечным полотном железной дороги. Два черных лебедя рассекают темные, сонные воды и роют алыми клювами дно, поросшее травой. Дети приходят сюда играть, кормить лебедей, сердить их и радоваться тому, как смущенные в своем величавом одиночестве лебеди раскрывают подрезанные крылья и, сгибая и вытягивая черные шеи, бьют клювами воды; они уплывают в сумерках, сливаясь с, водой; они уносят с собой обиду своего невоплощенного полета, мечту или отчаяние своих сердец, рожденных в черном бархате австралийского неба - их несбывшейся родины... Впрочем, не в зтих, в конце концов, жалких лебедях все дело; и акации, тонкие, трепетно шуршащие, с такою мелкою дрожью, и голые ветви сухой липы, и китайский павильон, и небо, так по-царскосельски прозрачное, а главное - какая-то случайная, раз навсегда сложившаяся ассоциация - заставляют здесь вспоминать... здесь говорить... или - уже до того расчувствоваться - так читать траурную книгу романтика-символиста, нашего раннего символиста, нашего величайшего символиста"*.
* Пунин Н. Проблема жизни в поэзии И. Анненского // А, 1914. 10. С. 47-48.

С. 32-33:
Приблизительно в те же годы в Царском Селе жила Анна Ахматова. Еще будучи ученицей  местной Мариинской женской гимназии, она писала стихи, и некоторые из них были навеяны Царским. Позднее она испытала влияние Анненского - настолько заметно, что в ней нужно видеть его прямую наследницу  и продолжательницу его поэтических заветов. Отчасти под тем же влиянием сформировались Михаил Кузмин и Николай Гумилев. Но если у первого царскосельская тема почти не прозвучала, то последний был учеником мэтра в Николаевской гимназии и, долго живя в Царском Селе, впитал в себя и прочувствовал поэзию "русского Версаля". В стихотворении "Памяти Анненского" (1911)ему удалось создать и почти портретный образ поэта, и картину красивой и грустной жизни осиротевшего парка.

Э. Ф. Голлербах
Памятник Пушкину

Источник текста: Эрих Голлербах. Встречи и впечатления. СПб., ИНАПРЕСС, 1998. С. 18-20.

Волнение. Слезы. Непонятное волнение и сладкие слезы. Стираю их украдкой рукавом белой черкески. Мне шестой год. Я присутствую при торжественном открытии памятника ему.

Сад, примыкающий к Лицею, наводнен царскосельской публикой: шляпы, зонтики, каски, фуражки, канотье, страусовые перья плавают на поверхности живой лавины. Тесно, жарко, душно, и если бы бонна не держала меня на руках - меня затискали бы в толпе или, по меньшей мере, отдавили бы ноги. Ноги свои я ненавижу в этот день, ибо они обуты в банальнейшие желтые ботинки, а на мне белая черкеска и белая же папаха, на животе болтается великолепный кавказский кинжал - все это до такой степени несовместимо с жалкими детскими "ботинками"! (Эх, сапоги бы надо, красные, сафьяновые... Но дома отвечали: "Ничего, хорош и в ботинках").

Солнце палит все сильнее, и я уже раскаиваюсь, что настоял на черкеске, папаху пришлось снять, я мну ее в руках, мне как-то не по себе, и я начинаю подозревать, что прав насмешник брат, утверждающий, что на "немецком мальчишке" этот воинственный костюм - "как на корове седло".

В центре сада возвышается какое-то загадочное громоздкое сооружение, покрытое брезентом. И все с любопытством глядят на него, точно ожидая, что оттуда кто-то выскочит. Толпа негромко гудит, рокочет, обливается потом. Наконец рявкает оркестр и брезент начинает сползать, обнажая бронзовую фигуру, сидящую на скамье...

В ту минуту, когда брезент сползал, я задыхался от волнения. Меня обуял такой восторг, как если бы мне показали живого Пушкина. "Ja, das war ein grosser Dichter", - умиленно шептала бонна, вытягивая шею и подымаясь на цыпочки, чтобы лучше разглядеть монумент.

О Пушкине я тогда знал немного: известно мне было только, что учился он в Лицее, вот в этом большом белом флигеле, и уже в детстве писал стихи. Некоторые из них я заучил, - ранние и простейшие:

Где наша роза, друзья мои?

и - 

Мечты, мечты, где ваша сладость?

и еще:

Слыхали ль вы за рощей глас ночной?

Стихи эти, однажды мне прочитанные, так мне понравились, что я просил читать их еще и еще, пока не запомнил. "Роза" и "заря" надолго стали для меня чем-то неразлучным, "мечты" надолго сохранили "сладкий" привкус, но "за рощей" мерещилась какая-то путаница: "слыхали ль вы" запомнилось как "слыхали львы", "певца любви" как "пивца любви", а потому "глас ночной" казался голосом пьяного, хлебнувшего "пивца любви", "пивца своей печали"... Здесь, в пушкинском садике, мне вспоминалась не эта путаница, а только одна роза, дитя зари - розовое дитя, озаренная первыми лучами солнца, и вообще - заря, заревая радость, утренняя радость пробуждения. Восторг заключался в ощущении, что сейчас происходит что-то великое и радостное. Было нечто непонятное, но волнующее в том, что собралось столько людей во имя одного человека, которого звали Пушкин. Пушистое и немножко смешное имя. "Он стрелял стихами как из пушки".

Но главное было не в стихах и не в имени, а в этом ощущении величия и славы. Гордость за него. Благоговение перед ним. Радость. Заря. Может быть, и вправду вместе со старым брезентом, сползавшим с бронзового лицеиста, сползал куда-то в Лету "девятнадцатый век" и какой-то тайный голос событий шелестел об этом в ветвях столетних лип. Непостижимо, но так. Не мог я знать ни слова "рубеж", ни слова "эпоха", но странный внутренний трепет поведал мне, что расцветает на рубеже столетий - заря (я узнал много лет спустя, что и в самом деле, расцвела в те дни заря символизма, пропел свои первые стихи Блок и бредил зорями Белый). А из этого первого ощущения литературной славы очень скоро возникло во мне высокое и стыд-ливое чувство, для которого придумано писклявое словцо - "пиетет"... И навсегда запомнился день 15 октября 1900 года...

вверх

Начало \ Осталось в памяти \ Э. Ф. Голлербах, тексты

Сокращения


При использовании материалов собрания просьба соблюдать приличия
© М.А. Выграненко, 2005-2016

Mail: vygranenko@mail.ru; naumpri@gmail.com

Рейтинг@Mail.ru     Яндекс цитирования